Ангел зимней войны - страница 11

стр.

До поздней ночи я топил печи, грел воду и отмывал дом после русских, да так и остался в нем, поднялся на второй этаж и улегся в кровать Маркку, Маркку, который в эти именно дни погиб на Карельском перешейке, о чем я не знал тогда. Лежа в его кровати, снова ставшей чистой, я думал о том, что отдать за родину жизнь в боях на Тайпале, которые, по слухам, были раз в десять страшнее, чем здесь в Суомуссалми (других точек отсчета еще не было, мы дожили лишь до середины декабря), это, конечно, вклад, не сравнимый с моим, но зато я ответил себе на вопрос, который еще две недели назад не отважился бы даже и сформулировать, — я понял, что выдержу это. Не стань мне совершенно все равно, выживу я или погибну, я бы так, наверно, и захирел ни жив ни мертв, но раз я продержался эти первые дни тем, что просто работал и не спал, значит, я и дальше сдюжу, и это ощущалось мною как незнакомое прежде спокойствие.


На следующее утро я как ни в чем не бывало явился к Шавке, получил задание и принялся за работу. Ни он, ни остальные меня, видимо, не хватились. Когда и этот день, как ни странно, дотянулся до вечера, а потом перевалил в ночь, я снова вернулся в дом Луукаса и Роозы и снова принялся за уборку: сажа въелась во все, я выметал ее, скреб щеткой, отмывал, хотя пора было спать, но я уже понял, что недосып и грязь — это две стороны одной беды, называемой словом «опуститься». Проходивший мимо офицер заглянул в дверь, спросил — насколько я понял, — к чему вся эта возня, откуда такая чистоплотность в разгар войны, и издевательски покачал головой, когда до него дошло, что я собрался здесь жить.

Еще через день так же отреагировал и Шавка: если я решил загнать себя, дело мое, его это, во всяком случае, не колышет. И с того дня я поселился там, где должен был.

Сама работа не стала от этого менее опасной. Ни у кого в бригаде не было навыка валить деревья, охрана, которую к нам иногда приставляли, состояла не из самых отборных бойцов: они оцепляли делянку леса, зарывались в снег и ждали, пока мы выкорчевывали деревья, взрывая динамитом, — моя идея, — а потом впрягали лошадей и тащили лесины в город, даже веток не обрубив, чтобы все шло быстрее, оно и шло — пока. Десять — двенадцать огромных кострищ постоянно полыхали в разных частях города, языки пламени и белый дым смешивались с небом, серым как шерсть. Но это не помогало русским согреться, холод проникал до костей, они мало спали, редко мылись, еда и водка были нормированы с первого дня вторжения…


Как-то утром я узнал от взбешенного Николая, что «враги» сумели перекрыть еще и дорогу к границе, ту дорогу, по которой должно было подойти долгожданное подкрепление, целая танковая дивизия, которая теперь всего в нескольких километрах от города билась о перегородившие дорогу финские ежи, как оса об оконное стекло. Другими словами, мы теперь оказались в полной блокаде, а народу в Суомуссалми сейчас стало больше, чем жило раньше, на несколько тысяч человек.

Самолеты совершали к нам рейды с едой, топливом и боеприпасами, но посылки часто падали за нашей укреплинией, и подбирать их приходилось с риском для жизни. «Противника» мы не видели, «враг» день и ночь прятался где-то за сугробами, как сонм крохотных невидимок-привидений, и у меня каждый раз вызывало оторопь, когда человек или лошадь вдруг падали как подкошенные, как куль, а лишь время спустя прокатывался выстрел, точно глухо плескала рыба под метровой толщей льда; ежедневно мы теряли больше людей, чем Шавка был в состоянии рекрутировать. И когда большую группу бойцов перекинули на подмогу на Хулконниеми, где сложилась критическая ситуация, мы внезапно остались всемером, семеро человек, отвечающих за то, чтобы снабдить дровами весь город, прокопченный, нагой город под свинцовым заполярным небом.

Все шестеро были люди хорошие на свой лад, на свой особый странный лад, почти все знали, что такое лес и что такое холод, пусть и не имели привычки к морозу в тридцать пять градусов, и постепенно я заработал себе у них некоторый авторитет, потому что я ни разу не выказал ни страха, ни усталости, так что тем утром, когда мы обнаружили, что списаны со всех счетов и предоставлены сами себе, они сгрудились вокруг меня, готовые на меня молиться, словно я в их помороженных руках и сердцах был последней надеждой в этой войне, которую толмач уже пристрастился называть белым адом.