Апельсиновые святые. Записки православного оптимиста - страница 29

стр.


Троица Новозаветная с предстоящими Богородицей и Иоанном Предтечей. XIX в. Икона, Тула

Молчаливый собеседник

Кажется, был слепящий летний полдень. Слишком много света и прохладный ветерок, такой свежий, будто он и не с солнцем, а сам по себе. На старом гомельском кладбище мы стояли у могилы старого гомельского батюшки. Взрослые – в панихиде, а малыши, устроившись между могил, с сосредоточенной серьезностью возводили домики из песка, строили башенки и дорожки. Мне тогда подумалось: сколько людей легло в эту усталую белорусскую землю, скольких она еще примет, и стать песком, которым играют дети, не такая уж и скорбная участь. Из меня слепят пирамидку, засыплют формочку, сделают «пирожок», и я просыплюсь сквозь тонкие детские пальчики. Что ж, охотно доверюсь нежным ладошкам старательных малышей – отрадно приносить пользу и после смерти. Угрюмый датский принц что-то такое прозрел о легендарном воителе: Александр умер и обратился в прах, прах – земля, из земли добывают глину, а глина идет на замазку для пивных бочек. Значит, время от времени бочки замазывают усопшими полководцами.

«Пред кем весь мир лежал в пыли,
Торчит затычкою в щели»
(У. Шекспир).

Пытливый читатель скажет: позвольте, да ведь тут нарушение закона тождества: Александр – не глина, то есть распавшийся прах – это, конечно, его, но не он сам, а значит, замазка для бочки – это не тот, пред кем трепетали народы. Человека нельзя свести к его телесности, и, главное, тот самый субъект действия, носитель имени и биографии, не истлевает, не рассыпается в прах, он где-то и как-то есть, и такой взгляд на посмертную участь далеко не христианское изобретение. Умный и веселый Гораций в знаменитом обращении к Мельпомене изрек: non omnis moriar multaque pars mei vitabit Libitinam – и не пугайтесь меднозвенящей латыни, ведь эту фразу мы знаем с детства благодаря пушкинскому переложению:

«Нет, весь я не умру – душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит…»
(А. С. Пушкин).

Умру – это, конечно, и без вариантов, но – не весь. Граф Альгаротти, далекий земляк Горация, велел процитировать поэта в надгробной надписи: Algarotti non omnis – то есть «Альгаротти – не весь». Здесь – его, но не он сам. Остроумный был граф. Я тоже долго думал, что бы написать на своей могиле, и пришел к простой и ёмкой фразе: «Жду». Кратко. Просто. Дешево. Главное – душеспасительно. А что же, придете навестить скромную юдоль, прочтете и подумаете: а ведь он это серьезно – возможно, я – следующий, и долго ждать меня не придется.

Черный монашеский юмор? Нет, не просто юмор, а след большой духовной традиции, к которой мы все – христиане – причастны. Когда-то ее окрестили наукой умирания, но христиане здесь не были первыми. Это очень древний опыт духовных упражнений по поводу человеческой финальности, такой древний, что бесспорные наставники в этой науке – Сократ и Платон – смотрятся юными эклектиками. Почему все великие философы с благоговением и серьезностью предавались этим упражнениям? Потому что подлинная философия только там, где свобода, а страх – самое жуткое рабство, даже если это самый главный страх – страх смерти. «Кто научился смерти, тот разучился быть рабом», – наставлял друга мудрый Сенека (Письма. 26, 10). Смерти следовало учиться. Предел жизни был предметом размышлений и духовных упражнений. Многолетние упражнения убивали страх смерти, учили мужеству и благородству, а еще – смиряли, показывая человеку его предел.

На средневековых картинах и книжных миниатюрах можно найти изображение монашеской кельи. Ее непременный атрибут – череп на столе. Сидит инок за столом – что-то пишет, или читает, или просто устремил куда-то взор, а перед ним – спокойный и бесстрастный череп – всегда один и тот же – без слез, улыбок, дурного настроения, с несокрушимым спокойствием и безмолвный. Вы скажете: это, конечно, нормально, что череп безмолвствует, страшно себе представить говорящий или хохочущий череп, это уж совсем никакой жизни не будет, но и тащить в келью черепа – та еще причуда! Да, современные монахи обходятся без черепов, к тому же – где вы сейчас достанете приличный череп? Но и в древности он не был простым чудачеством. Это был собеседник. Молчаливый свидетель смерти. Моей смерти. Александр Сергеевич Пушкин однажды сделал подарок своему другу Дельвигу – череп некоего однофамильного барона, украденный неизвестным студентом из рижского склепа. Пушкин – шутник и философ (хотя это одно и то же) – предложил Дельвигу или превратить череп в «увеселительную чашу», или, по примеру средневековых монахов, созерцать, предаваясь думам о смерти: