Апельсиновые святые. Записки православного оптимиста - страница 30

стр.


Святой Иероним в келье. 1514. Худ. Альбрехт Дюрер

«О жизни мертвый проповедник,
Вином ли полный иль пустой,
Для мудреца, как собеседник,
Он стоит головы живой»
(А. С. Пушкин).

– Что же нам теперь – черепа друг другу дарить? Устанавливать на столах для размышлений? Продавать в церковных лавках?

– К чему такие крайности? Мы обойдемся и без этих «нужных» предметов. Но память смертную, как духовное упражнение, современным христианам следует возродить, и принуждает нас к этому наша уязвимость. Дело не в том, что нас теперь легче убить или мы как-то активнее умираем. Здесь-то как раз мы более защищены, чем наши предки: медицина шагнула вперед, эпидемии, голод и войны если и случаются, то не имеют прежней несокрушимости. Нравы стали мягче, жизнь комфортнее, науки развиваются, дети умыты, мужчины причесаны, инвалиды защищены, пенсии и пособия выплачиваются, и умереть от голода уже не так просто, как в старые добрые времена. Но у комфорта есть и обратная сторона: удобства жизни вытесняют куда-то на обочину сознания мысли о смерти, о хрупкости человеческой жизни, все это – неприличное чудачество. Вы не замечали, что у нас в обществе появился негласный запрет на некоторые слова? Нельзя говорить безнадежному больному, что он умирает, нельзя произносить слово «рак», скажи лучше «нехорошая болезнь». Люди смертны, но смерть стараются не замечать, делают вид, что ее нет. Смерть лишили голоса. Умирание стало безгласным и безвидным.

А в Средние века на столе монаха лежал череп. Его держали, как зеркало. В него всматривались внимательно, пытаясь разглядеть тот путь, что надлежит пройти каждому – и мне, и моим близким. Наш мир трагичен, и в нем много боли, и от этой боли не надо прятаться, ее следует избыть. Принять, не боясь, принять мужественно и сразу, еще до того, как потеряешь любимого человека, потому что со своей смертью легче смириться, чем со смертью близкого и родного. В мир проникло зло и распад, грех и распря, и люди умирают, и глаза нам даны не только для зрения, но и для слез. Всё, что видимо, – уязвимо; бессмертно и непреходяще лишь невидимое. Это трагичность нашего мира. Он таков, и другого у нас нет. Это мир смерти. Но только христианам открыта тайна – это мир побежденной смерти. Она еще здесь, но ее власть уже не абсолютна.

Таинство христосования

Они всегда путешествовали вдвоем – девочка и арфа, неразлучные друзья. Девчонка ходила в бесконечном свитере лесных дремуче-зеленых тонов, как в поношенной кольчуге. Круглые веселые очки сверкали озорным светом. Востроносая и быстрая, с тонкими живыми пальцами – невозможно представить ее в обнимку с арфой. «Свитер» суетливо носилась по вокзалу, томно-безмолвная арфа обидчиво мерзла в сером чехле. Люди, тележки, чемоданы мешались с окурками и кислым кофе, горьким вокзальным воздухом, нагонявшим тоску и мучившим вопросами: что я тут делаю? как я сюда попал? о чем я думал? откуда у людей столько «сундуков»? Лесной «Свитер» порхал вокруг багажа, ослепляя очками. Куда можно ехать с арфой? Да еще и в автобусе! Водитель встречал «Свитер» взглядом, полным палестинской тоски: уже два раза перекладывали все чемоданы – арфа никак не впихивалась. Ее переполняло благородное негодование и античный протест – помилуйте, можно ли дочери Аполлона делить места с буржуазными сумками и мещанскими чемоданами. Всем было плохо: водителю, «Свитеру», арфе. Мне было плохо, но я был на стороне арфы. Праздные поляки сочувственно советовали, пытались помочь – здесь поднять, тут подоткнуть. Забота была свирепой, и силы были неравны. Арфа сдалась, как и протестовала, – без ропота и с аттическим достоинством.

Беспокойна и чудовищна ночь в автобусе. Будто ты в гоголевском рассказе, но не со стороны Днепра, а в зарослях кладбищенского берега: «Душно мне, душно!» Две бескрайние тетки угрюмо, по-воровски хрустели чипсами в час ночи. Даже закрыв глаза, чудились испуганно-голодные, широко распахнутые глаза несытых дам. В темноте, среди ночного хруста, притаился неугомонный «Свитер». Двухметровый парень справа пытался уснуть – хоть кому-то хуже, чем мне. Но сердце утешалось, потому что где-то внизу в недрах автобуса молчала арфа-смиренница. И когда я это осознал, мне сразу полегчало. Если так страдает арфа, что же мне жаловаться? Потерпим ужо, выдюжим. И совсем не страшно, и совсем не больно. Если даже арфа терпит… А ведь арфа – друг человека. И выплыли из памяти, закружились в благородном танце виденные в детстве величественные дамы в легких длинных платьях. Они нежно обнимали волшебный инструмент, их руки порхали по струнам, едва касаясь серебряных струй. И лился звук – волшебный, нездешний, чарующий.