Апостат - страница 53
(словом, коллекцию домовитой пары тут же горестно стригущих воздух синиц, сопровождавших рывок своего жилища в Сильваплану), настраивался на шамаханскую интонацию девичьего — хи-хи-хи-ха-ха-ха! — смеха, к которому, чуял я, рябина присоединила свой облегчённый звенигородский хохот, чьи раскаты соответствовали корневым корчам, — достающим и мою ступню, сожалевшую о вчерашнем махаоне (Александр — варвар в шароварах, перезрел, так и не дождавшись воздаяния), — и в каждом давешнем чешуекрылом выдохе слышались наитвердейшая уверенность в скорой смерти, радость её объятий, нега желанной встречи, тянучая сладость нового расставания. А над лугом, — где изящно и беззвучно разгребая копытом сугробы, словно заплативши дорогущему заезжему танцмейстеру и со всею обстоятельностью разучивая па экосеза, насыщались буланые бородачи (двое, ещё в сбруе, звеня колокольцами, — собственная митрополия! намёк Козлову на холод! — и силясь дотянуться мягкими губами до брошенной туристами кисти чёрного винограда, ритмично справляли большую нужду, как младенцы — в удачно подвязанную кожаную простынь) — летела сквозь снегопад, будто переча грозному улиссову витийству, намедни пригрезившаяся мне грачиная двуколка, с хрипотцой обещавшая своё вечное возвращение на перчатку тана Левитов.
Полнокровной, богоборческой зеленью налитый голубостволый орешник сварливо избавлял свои широколистые стрелы то от одной снежной вериги, то от другой, рассыпавшейся зычным шипящим шорохом, заставлявшим с непривычки вздрагивать и с опаской глядеть под ноги, замечая, и молниеносно нагибаясь за ней, — тотчас следуя валунному северороссийскому рефлексу, — убелённую чернику. И ещё долго, отрочески причмокивая, не знал я, куда деть неповоротливый, будто распаренный язык, заладивший: «кис… кис…», — а после продолжительной паузы, уже хорошенько рассмотревши лягушку-мулатку, застывшую, словно отчаянно припоминавшую латинское заклинание, выведшую оттопыренной лапкой «покой» на ещё незамаранном листе, — и подтолкнувши её в спасительное, бархатистым лишайником подбитое лоно пня (ещё раз — «кис!»), растирал я останки ягодной кожицы о нёбо, — пока ветер не сдувал наконец с запёкшихся губ ставший бесцветным волокнистый валик».
Алексей Петрович поддал, явно неромантически, в бок Мэри, выплюнул на подоконник тотчас выпрямившееся кольцо почерневшей шовной нити, хватанул бумажный ворох, да похрустывая им, словно пачкой стоевровых ассигнаций (невской цыганке под каблук!), как был гол, нежась в лучах, и почти ничего не замечая, кроме золотых (подстать купольной кровле) листов, пошёл писать, — сея ошибки (как пьяный скриб назло иному прусаку-крестовику, старо-эллинисту), поочерёдно вставая на цыпочки, поднимая колени для вящей опоры бумаге, пронзая её, да трепаком сотрясая безвинный дом отца своего, что после корректорской муштровки приняло такую форму: «Он показал мне чёрное обличье, с начинкой бледной липкого межстрочья, просвет заполнив гибкою душой, и выпустив на смерть её из клети в урочище урчащее своё. Так не спеши ты, кипа! Крутолиста! Бобровая, бумажная ты матка стихо-портрета зверя Дор-и-Анна! Дай замирить тебя холодным поцелуем. Морока мойр! И магма закипев, уж тянет вглубь философа-этнарха, — с златой коронкой да сердечком, горящим лёгкой лошадиной страстью. Налей! эй! — эй! ай-ай! Вот гиацинт, Аякс, не оступись! Остепенись! Эг-е-е-е-е, правь миром! Но эта шерсть, шерсть, шерсть, и — шасть! внутрь! в круговерть просоленного бурей бора-Калиб-Анна калибра толстой Берты! Как тень Ананки прялки! Анна! Qui?! Сложи ж меня, который удался, — ойе! айе! айая! чтоб родила ты, милка Afrique-Анна, кошерная из Сабы повитуха, мне тройню: деву-вечность-мудрость, мы мужа именем её бы нарекли. Да не… Юли… ты, Анннна-а-а! Лги! Отступничай дорогой кривды к Богу-Трисмегисту! Ах, Боже Левый! По кругу! С изгибчивым хребтом! Иль никогда. Nie… когда?! Nie, когда сыграю я на нежном отрицанье, у Charlemagne занявши языки, estortuaire его похитив, и — Ааах! — айда в Россию! Там скрою облик, рык пустив, пиррихея, крестясь да забираясь на сосенки лихие, биясь и с ними и за них на всех чешуйных кулаках, — осипший голос свой умерь, — ветвях! нет лапах!! когтистых трижды! нет! то запах их запал когтистый трижды (я по нему дух родный признаю, с которым в пустяках я свёл знакомство), залив тайфунным ливнем, меня предсолнценочного влюбив, и покорив тягучей мукой Электрушки высоковольтной страсти по отцу: его глава, исторгши цезарёнка, с мохнатой пикой, прядью кучерявой да тирсом тициановым в кисти — изогнутым смолёным коромыслом! Брось мыслить! Пой! Живи!»