Апостат - страница 54
, крестясь да забираясь на сосенки лихие, биясь и с ними и за них на всех чешуйных кулаках, — осипший голос свой умерь, — ветвях! нет лапах!! когтистых трижды! нет! то запах их запал когтистый трижды (я по нему дух родный признаю, с которым в пустяках я свёл знакомство), залив тайфунным ливнем, меня предсолнценочного влюбив, и покорив тягучей мукой Электрушки высоковольтной страсти по отцу: его глава, исторгши цезарёнка, с мохнатой пикой, прядью кучерявой да тирсом тициановым в кисти — изогнутым смолёным коромыслом! Брось мыслить! Пой! Живи!»
День назревал. Назорейский трубный вой резвопьянился, торжествуя, причём чётко различалась бисерная дробь кисточек по барабановой эпидерме: шелест звуковой прослойки, словно иной Бог, удовлетворивший краткосрочную, — всего с человеческую жизнь! — вендетту, злокозненно потирал влажные ладошки, — будто подступая к закусочному столу. Алексей Петрович поддал бумажной кипе коленом. Она, выгнувшись и крякнув, взлетела, шмякнулась об пол (даже тут, угодивши в заоконный взрыв и зашуршавши, размываемая отголоском ли его?.. нет — эхом!), расположилась ровным веером, — хоть выкрашивай его в севильские тона да дари врубелевской гитане. А на храмовой крыше полдюжины негров — скучившихся так, что подсчитать их удалось лишь по белоокаймлённым пастям, — спиливали уже поддающийся тучный крест (презирая казнь, претендующий на формы Мальты — островка, где, помнится, в беломраморной кадке попытались привить Божоле), распевая что-то своё, от Африки отторгнутое, да вцепившееся в новоодураченный континент корнями: потянется-потянется разнокалиберная голосовая цепь и оборвётся, охнувши, тетивой — лишь сверкнёт невыносимо глазу (так что каменеют веки) полотно пилы.
На паперти пара курчавопейсовых чечёточников с необычайно чистыми прямоносыми лицами, — будто испаганские горе-горельефы, расцелованные Пигмалионами! — в ослепительно ярких, митрами торчавших шапках, лоснившихся серебром (как припудренный да и очищенный пургой бобёр), выкаблучивали, презирая почтенные свои года, запорожского трепака, неистово искрясь сыпавшейся с них чешуёй лапсердаков, в свою очередь обтанцовываемые балетнотуфельным прорабом, — словно негр окучивал пятой две кряжистые, закутанные в свои природные меха, пальмы. Клоки земли летели из-под его подмёток, а сам он скалился на Солнце до самых синеватых клыков, салютовал ему шестипалой десницей, — чудно тонкой для каменотёса, — и то снимал, то одевал вязаную, с вышитой буквой «М», шапочку, уподобляясь угодившему к смутьянам бюсту востророжего Вольтера. Светило стояло твёрдо, переливая свою тяжесть, необоримую, благодатную, на Землю и, казалось, торжествовало.
Крест обрушился бесшумно, плашмя, угодивши в бронзоватый — от муравы — наконечник сосновой тени, затупив его, а пара арийсколиких равви, ухватив полы и оголивши жилистые берца в футбольных гетрах, нежно поддерживаемые чернокожим партнёром за талии, заполькировали к кресту, сверкая жёлтыми (точно златоковачём подкованными) каблуками, под визг заокольной сирены, под нескудеющее сопение будущего дома Алексея Петровича, а сам он, не зная отчего, сиганул к двери, прихлопнувши её ударом ноги так, что, мяукнув, брызнули щепы, гукнул покорёженный замок, и от притолоки, через всю стену зазмеилась чёрная, вёрткая, местами пятнистая от лучей трещина, — Алексей Петрович отвернулся (как отворачивается убийца, дабы не видеть, не видеть, не видеть его! Деловито живущего механизма этой, ещё не предуведомленной о смерти утробы!) и, уже предчувствуя негу, бросился на советский свой матрас, молниеносно припомнивши поясницей приапическую пружину — тотчас получивши в подтверждение ответного воспоминания её тупой удар, — прижался пахом к хладной от крахмала, с шестизначными метками стольного града, простыне.
Неразличимыми человечьему глазу отказчивыми покачиваниями головы, лежа на боку, он зарывался в подушку, пока наконец не погрузился полностью — потонул в ней так, что лишь правое ухо, тотчас прикрытое одеяльным уголком, оказалось на поверхности. Домовые трубы стихли. Алексей Петрович подобрал колени, зацепивши меж них теплеющий лоскут простыни, и приложил ладонь к стене, гудевшей как печь, — словно он вернулся с малороссийских похорон. Только сейчас он всей грудью, до звяклого пружинного скрежета, до стрекота заскользивших по наволоке волосинок скулы, вдохнул солоноватый запах детства вместе с золотым пуховым нимбом (внезапно вспыхнувший огнепалым драконовым облаком), и сей же час смежил веки. Те три озерца: два соединённых протоком, третье подале, с хоботком полуострова и целым жёлтым атоллом, и поныне должны красоваться на матрасе! Только вот проверить это, заглянуть под простынь, так же тошно — как в шатёр вакханта-отца.