Август в Императориуме - страница 16

стр.

Бывает, когда бредешь, покачиваясь, по набережной сквозь редкий снег, и фонари с газом мерцают, и у прохожих зеленоватые лица, и почему-то хочется спросить, любят ли они уличное пение, — одну гаснущую тень вдруг отфутболивает, перебрасывает через границу жизни и смерти другая, пугающе-четкая и обстоятельная, как карта незнакомой страны, и замираешь, не в силах уже ни плакать, ни сдвинуться с места… А бывает, выйдешь незнамо где, пригнёшься под наклонившийся к тебе шелест, пройдешь десяток шагов, отводя руками ветви, по хлюпающим дощатым мосткам через тайно улыбчивый ручей, ещё через пару шагов распрямишься и поднимешь глаза… Всего лишь большая поляна, или лужок, или опушка — с одуванчиками, васильками, иван-да-марьей, куриной слепотой, кашкой, ромашкой, дачниками, расстеленными пледами и полотенцами, прыгающими детскими голосами и окриками мамаш, сачками, бадминтоном, упоительно-бездумными каруселями бабочек, любопытно зависающими над шуршащей едой сине-бронзовыми коромыслами, уморительно тявкающими и валяющими друг друга в душистой траве лопоухими щенками… С колотящимся в небе (как сладко затерянные облака) сердцем. Со звонким бессмертием муравьиного шоссе на ярком до озноба березовом стволе. С затаённо улыбающейся сквозь безбрежно качающиеся моря листвы… Разве много нужно, чтобы увидеть Зацветающий Полдень? На какой-нибудь пыльной улочке вдруг обнаружится — сто раз мимо ходил, а не видел! — спрятавшаяся в нескольких кубических метрах Вселенная: мохнатая чудо-гусеница на всех парах, как раскрашенный футуристический поезд, пересекает по набросанным веточкам-виадукам гудящие всякой мелочью ямки-овраги, объезжая камешки-скалы (на одном побольше висит рыхлый домик-чёрнозёмик, из которого недовольно выглядывают зелёные шевелящиеся усики — да, беспокойная жизнь на железной дороге!) и периодически сталкиваясь с вечно торопящимися и трубящими красно-угольными жуками-пожарниками (Дорогу! Дорогу! Горят банк, институт и 14 многоэтажек на 8 улицах!), бестолково снующими, как вращающиеся двери, мошками-авиетками (Ой! Нам сюда? Ой, нет! Нам отсюда!) и тяжело пикирующими мухами-бомбовозами (Ща прицелюсь и вдарю… Вот ща прицелюсь и вдарю…), на ходу перекладывая перед собой рельсы и раскланиваясь со встречными муравьями — ну точь-в-точь хмурыми рабочими с Грузового Двора; диспетчеры не успевают расчистить трассу шмелю-аэробусу, но его низкий мощный гул и сам просто сдувает задумчивые комариные геликоптеры. А ещё выше (в каком-то метре над землей), под сумрачно нависшими смугло-глянцевыми озерами лиственных туч, растерянно реет одинокими крыльями таинственный белый мотылек, где-то разминувшийся с возлюбленной и поэтому обречённый упасть в неведомый ручей и быть унесенным потоком. Он не отсюда, и ему нельзя помочь, даже наблюдая его гибель в разверзающейся пропасти лет… Горе тебе, если в твою жизнь однажды войдет Зацветающий Полдень! Зашумит ветер, всколыхнет пыльно-обморочную улочку ниоткуда набежавшая свежим шелестом зелено-золотая волна — и нет уже ни мотылька, ни Вселенной, лишь умерший телефон в руке да одиночество во веки веков…

— И вот за этот потерянный рай и пришлось расплачиваться! После того как в камере сбежавшего Ийткулака нашли отрезанные пальцы веером и окровавленное собачье ухо, он поклялся отомстить! Адмирабли теперь боятся Пластрона как огня, а Омендант Мозес Богдан больше не кликушествует! — вернулся в сознание взволнованный голос Пончо.

— А девчонка-то, девчонка! Надо же что удумала! — качал головой поражённый Лактанций.

Вопросы застряли у Рамона в горле, потому что внизу раздался грохот и звон посуды, затем отчётливая ругань, крики женщин и быстро нарастающие звуки побоища.

— Опять Шойхет с Абу-Хурайрой сцепились, недоноски несчастные! — взревел гостинщик, вскочив с неожиданной для человека в возрасте скоростью. В руке его мгновенно оказался пружиномёт с плоскими семенами Пластыря Боли[5]. — Я им сейчас устрою дискуссию по правилам ритуального забоя плачущих кошек Застиксии!

Слушая его сбегающий топот по лестнице, Рамон почувствовал, что момент упущен, и сознался себе, что не особо и желает узнать, причем тут дочка Оменданта… Внизу раздавались рыки Лактанция, звонкие хлопки пружиномёта (видимо, дерущихся было больше), затем всё заполнили вой, стоны и проклятия раненых. Морщась от этой какофонии, Рамон кивнул Пончо: