Бог, Рим, народ в средневековой Европе - страница 24
В случае с «Марком-Квирином-Константином» в распоряжении современного историка есть различные источники, создававшиеся на протяжении тысячелетия, которые позволяют «скорректировать» Григория, хотя в других случаях тот, напротив, подкупает критичностью к своим информантам. Подобные аберрации зрения, как и со Spinario, у Григория встречаются, но характерно, что им находится и письменное подтверждение, своеобразная «иконология». Его гуманизм, как верно отмечалось, ограничен, он антиисторичен в своей реконструкции древности, он не в состоянии прочесть надпись под Капитолийской волчицей[164], Аполлония Тианского мог превратить в Аполлона Бианейского не только переписчик, но и он сам.
Но не будем спешить снисходительно улыбаться и корректировать средневекового автора, вооружившись современной археологией и филологией: наши путеводители, не говоря уже о гидах, с такой же легкостью транслируют несуразицу о памятниках прошлого, опираясь на ни к чему не обязывающее «существует легенда, что…». То, что на самом деле является челкой, при взгляде снизу даже сегодня, если не вглядываться, можно принять за воробья — ошибка средневековых римлян визуально объяснима. Зато важно, что в специфическом хронотопе Григория статуи на глазах у читателя оживают, двигаются, следят за дневным движением солнца, реагируют на окружающих людей или магическим образом предупреждают об опасности родной город. Благодаря эффекту антиисторической временно́й вненаходимости Григорий выстраивает диалог с памятниками, превращается в современника описываемых им событий. И читателю уже не важно, правда перед ним или литературная фикция. Сама собой напрашивается параллель и со статуями, описанными Гильомом де Лоррисом в начале «Романа о Розе», и со столь же красноречивыми и активно действующими «статуями» дантовского «Чистилища», с рельефом, превращающимся в «рассказ, иссеченный в скале»:
Сокрушенная вдовица олицетворяет лишенный праведного судьи Рим, это он (точнее, она — Roma) хватает за удила коня Траяна. Очевидно, что сцена проникнута гибеллинским духом. Как и столетием ранее Магистр Григорий, Данте видит в древних рельефах, воображаемых, свою собственную sacra vetustas. Во второй половине XIII столетия в Ареццо ценители этрусских, греческих и римских древностей будут собираться и спорить о смысле изображений на саркофагах и амфорах, а энциклопедист и художник Ресторо д’Ареццо сохранит для нас замечательное письменное свидетельство этого ренессанса до Ренессанса[166].
Такова, как мне представляется, специфическая диалектика отношений между риторикой образов и риторикой текстов в XII–XIII столетиях, продолжающая традиции, заложенные в предшествующие века. Если же говорить об оптике зрителя 1200 г., четко различимый у Григория поворот состоит в новом отношении к языческой древности: она уже не нуждается в христианизации, но ценна сама по себе. Это изменение, хотя и нечасто фиксировалось письменными свидетельствами, в Италии, как кажется, прижилось и многое объясняет в искусстве еще не ренессансном, но уже сознательно идущем на диалог с классическим наследием, на то, что в итальянской историографии называется ricupero dell’antico, в английской — revival, в немецкой — Nachleben. Все эти термины, по большому счету, непереводимы, в том числе потому, что в нашей медиевистике соответствующие проблемы ставятся редко, поэтому лексика неустойчива.
Магистр Григорий. Рассказ о чудесах города Рима
Перевод с латыни Олега Воскобойникова и Натальи Тарасовой
Комментарий Олега Воскобойникова
doi:10.17323/978-5-7598-2111-3_69–87
Начинается пролог Магистра Григория о чудесах, некогда в Риме существовавших либо до сих пор существующих, следы которых или память о которых сохраняется по сей день[167].
Изложить на письме то, что, по моим сведениям, в Риме особенно достойно восхищения, меня побудила просьба моих друзей, особенно магистра Мартина, господина Фомы и многих других моих любезных знакомых. Я, однако, очень боюсь своим неуместным рассказом вмешиваться в ваши священные занятия, испортить сладость от чтения Священного Писания, стыдно мне грубым слогом оскорбить слух, привычный к речам величайших ученых: кто же угощает сухим и грубым ужином гурманов? Поэтому я медлил с выполнением обещания и за труд принялся нехотя, ведь, как подумаю, сколь на самом деле груб мой стиль, частенько, уже взяв было перо, я мысленно отказывался от задуманного. Но в конце концов голос друзей победил во мне застенчивость, и вот, чтобы не препятствовать правде, которую я обещал рассказать, грубой и неопытной рукой я взялся за калам и, как мог, написал обещанный труд.