Большое солнце Одессы - страница 7
Основной единицей расстояния в нашем городе была трамвайная остановка. Остановка могла дробиться.
— Вы далеко живете?
— Боже мой, под носом: полторы остановки.
До моего дома было тоже недалеко — две трамвайные остановки. Мне предстояло пересечь четыре улицы: Троицкую, Успенскую, Базарную и еще одну с загадочным названием — Болыпарноуцкая. У ворот висели таблички, на табличках было написано — Большая Арнаутская. Я не сомневался, что правильно Болыпарноуцкая, хотя бы потому, что так говорят все.
Большая Арнаутская — пыльная, длинная улица, над которой солнце висит целый божий день. На тротуарах, мощенных твердым известняком, пробиваются, как крошечные зеленые ятаганы, травинки. В мае они желтеют, задыхаясь под вековым слоем пыли.
Слева, в полуостановке от перекрестка, травинки рождаются на свет бледные и хилые, как дети подземелья. Слева, в полуостановке от перекрестка, — церковь. Затоптанные прихожанами травинки гибнут здесь в апреле. Церковь внушает мне чувство, очень напоминающее страх. Может быть, я ошибаюсь, и это чувство внушают мне люди, которые ходят сюда, — старые, сгорбленные, раздавленные. Черные шали женщин пахнут сундуками и чуланами, люстриновые в полоску пиджаки мужчин — махрой. Встречаясь с этими людьми, я с тревогой гляжу на солнце: мне кажется, с ним должно что-то произойти. Что-то нехорошее.
Уже с неделю Большая Арнаутская перегорожена — толстый канат охватил полукольцом церковную площадь и кусок мостовой. Огромная, в три человеческих роста, дубовая дверь церкви отворена настежь. Никто не выходит и не заходит. Это беспокоит меня: за раскрытой настежь дверью тьма — без огней, без людей, без звуков.
Пришли красноармейцы, человек тридцать. Саперы, сказала девчонка, стоявшая рядом со мной. Я тоже знаю — это саперы. Церковь будут взрывать динамитом. Я не верю ей: взорванные дома взлетают в небо, обломки убивают людей, лошадей, собак, под обломками рушатся дома, нужные людям. Я не верю девчонке, но я не говорю ей: ты врешь. Мне хочется, чтобы то, что она сказала, было правдой. У стены дома, побитого и облупленного, как говорящая кукла из папье-маше, стоят женщины в черных шалях. Почему красноармейцы не прогоняют их? Зачем они здесь, эти женщины?
Из церкви выходит поп. На животе у него свинцово поблескивает крест, цепь прячется под бородой, огромной, как головной убор индейца.
— Старик, а старик, продай бороду на мочалку. — Приподымая перед попом канат, красноармеец снова предлагает: — Продай, а старик!
Поп внезапно замахивается, красноармеец смеется раскатисто и дробно.
В небо, серое и пористое, как промокашка, упирается синьковый купол церкви. Птицы не боятся высоты, но даже птицы сторонятся купола. Когда взорвут церковь, купол покатится, как голова чудовища, подминая и перемалывая на своем пути все живое.
— Смотри!
Схватив меня за руку, девчонка прижалась ко мне. На синьковом куполе появилось черное, как окно чердака, пятно.
— Крест будут снимать.
Девчонка все еще прижимается ко мне, а я боюсь шелохнуться — я хочу, чтобы все оставалось вот так же: я и незнакомая девчонка.
Из черного пятна вырастает человек. Этот человек — красноармеец, один из тридцати. Только он маленький, совсем маленький, мне до пояса, наверное.
Подтягиваясь к кресту, красноармеец забрасывает веревку. Ухватившись за свободный конец ее, он подбирается к кресту вплотную, и встает во весь рост. Крест раза в три-четыре выше человека, и, чтобы заарканить его намертво, человек должен оторваться от купола.
— Смотри!
Не сговариваясь, мы приседаем одновременно — я и девчонка. У девчонки крошечные, как на ласточкином яйце, веснушки и выгоревшие на солнце брови. А одеты мы одинаково: у меня майка — и у нее майка, у меня трусы — и у нее трусы.
Опутав крест, красноармеец скользит по веревке в люк. Теперь я знаю: черное пятно — это люк. Через минуту из люка выбрасывается, точно обрубок змеи, веревка. Издыхая, веревка раскачивается в воздухё и спускается отвесно, толчками.
У девчонки зеленые с зелеными пятнышками глаза. Они так близко, эти глаза, — я мог бы тронуть их пальцами.
— А у меня лимонка. На.