Борисов-Мусатов - страница 29

стр.


Родился он в 1863-м, старше Мусатова был всего на семь лет, но другая юность, другой, более мрачный, выдался ему «рассвет»… 1880-е — пора «безвременья» в общественной и в художественной жизни. Для мальчика той поры Виктора Мусатова потом забрезжит «отрадное», для Коновалова на третьем десятке — не вырваться-таки, как ни бейся. Эпоха юности, какая бы ни была, — неповторима и кладет печать на всю твою внутреннюю жизнь. С годами это понимаешь все более отчетливо. В Коновалове одни будут видеть мрачного живописца, запоздалого эпигона передвижников, другие, напротив, только удачливого преподавателя, ловкого исполнителя казенных заказов. Человека, живущего на широкую ногу. Неизвестно, любил ли он поэзию, но был душою мягок, обладал живостью, энергией, даже выступал в любительских спектаклях по Чехову. А с годами под внешним благополучием — чины, ордена Анны и Станислава, почет, домашний покой — начнет разрастаться что-то тревожное и печальное…

Считался он сыном священника, но в бумагах послужных указано иное: «сын мастера живописного цеха…». Начиная с картины 1891 года — «Нашли» (крестьянин и крестьянка в морге у гроба сына, пропавшего в городе, куда он пошел на заработки), подхватит было Василий Васильевич тему оскудения и расслоения пореформенной деревни. Но не крестьянская доля его взволнует, а неотступные мрачные мысли о жизни и смерти человека, о смысле земного бытия. «С какой-то жуткой страстью, — вспомнит современник о Коновалове, — он писал больничные покои и морги с простертыми на столах трупами…»

Виктор, признаться, будет потом недоумевать заодно со многими: уж очень у «Василь Василича» пахнет натурализмом. Смотреть не хочется на этих лежащих «до вскрытия» мертвых молодых девушек! И газетчик однажды разъярился: «Странная привязанность у В. В. Коновалова к этим „дохленьким“ — „Уснули“, „Нашли“, „На больничном дворе“, „Лилия“ (здесь тоже мертвец) и, наконец, „Трупы“ — помилуйте, ведь это целое кладбище!.. Пора бы бросить удивлять публику дешевыми эффектами и перестать бить по нервам своими мрачными сюжетами». Голосом газетчика возопит раздосадованный обыватель, привыкший смотреть на искусство как на «десерт». Но только, как ни раскинь, никогда не писал он свои полотна в погоне за дешевым эффектом. Будет в них ноющая, неизбывная боль за человека, за проклятую неустроенность его жизни, будут свои затаенные разочарования. И опять же созвучно окажется мироощущение Коновалова тому печально-характерному для эпохи, что отозвалось в «кладбищенских» мотивах лирики Случевского. «В костюме светлом Коломбины лежала мертвая она…», «В пышном гробе меня разукрасили…». И особенно, пожалуй, характерно настроение, главная мысль пронзительно-жуткой «Камаринской»:

Из домов умалишенных, из больниц
Выходили души опочивших лиц;
Были веселы, покончивши страдать,
Шли, как будто бы готовились плясать…

И будет этот вздох глубокий, всей грудью — за всеми коноваловскими кошмарами:

Ах, одно же сердце у людей, одно!
Истомилося, измаялось оно…

Но идут пока 80-е годы, вторая их половина. И не только ученик Мусатов, ничего-то не ведает о себе самом его первый учитель, никому (сказать бы такую дикость обожавшей его молодежи!) не кажется он «зловещим вороном». Жизнелюбец, гурман…

Василий Васильевич шутит, поправляя рисунок Альбицкого, смотрит с одобрением на Виктора, обычно молчащего целыми вечерами, но вслушивающегося во все споры. Милый человек Василий Васильевич, но «чужая душа — потемки»: может, и есть изначальная трещина какая в семейной жизни, может, живет за внешней жизнерадостностью и плохо скрытыми страстями некое религиозное чувство. Останутся от него несколько полотен с простыми сюжетами, рождающие непростые догадки.

Но не потому ли будут его помнить, что, не жалея сил и времени, с открытой, «теплой» душой он возится с этими юнцами и верит в них гораздо сильнее, чем в себя?


Примостившись в уютном уголке родительского дворика, Виктор старательно выписывал окружающие раскрытое окно густые, темно-зеленые заросли, высокие вьющиеся стебли. Рыжеватая, теплая по тону, земля — можно сделать один-два шага, но к самому подоконнику не подступиться! Как в ботаническом атласе, внимательно прослежены шестнадцатилетним художником формы плотных листьев, мелкий дробный узор буйно взметнувшихся по стене побегов. Понизу белые, выше крупные розовые цветы, наиболее яркие пятна — свесившиеся темно-алые «колокольчики» фуксии. Белые рамы окна, белеют развернутые прозрачные занавески. Что-то бесхитростно-голландское, трогательное увидят позже в этом потемневшей этюде: от «малых голландцев» (Виктор насмотрелся их в музее), может, что и было, но еще более — просто от мамы. От вышивок гладью, от кружев, от доброго, неспешного ее рукоделия.