Бунт невостребованного праха - страница 38

стр.

И все мелкое и нудное в душе Германна сгинуло, от­ступив перед трепетным напряжением из конца в конец просматриваемых огромных коридоров Смольного, буд­то воссоединивших далекое былое и краткий миг насто­ящего. И былое не казалось безвозвратно отмершим. Германн чувствовал его дыхание. На каждом шагу что-то царапало глаз: выщербинка на полу, однотонная непо­рочность потолков, сквозняки, порожденные дыханием и движением толпы. И полумрак коридоров казался не случайным, что-то было в том полумраке, таилось в нем, ждало своей минуты, чтобы ожить и взвихриться по взмаху чьей-то руки, лучистому взгляду вприщур. Германну чу­дилось, что он видит этот взмах и взгляд, хотя он не от­рывал взгляда от пола, опасаясь споткнуться и упереться в загривок или значок депутата, идущего впереди. Опа­сения эти были, впрочем, уже напрасны. Человека того, в три Германна, на каком-то из переходов стало меньше, то ли он похудел неожиданно, то ли выпустил дух, но даже костюм на нем теперь сидел свободно. И больше он не оборачивался. Шел, заложив руки за спину, как ходят заключенные, угнувшись, сковавшись, и единственное, что позволял себе - это пошевеливал оттопыренным мизинцем, одним из десяти пальцев, оставшимся на сво­боде и радостно, быть может, несколько даже показно выражающим эту свободу. Розовенький пухленький пальчик совсем как расшалившийся мальчишка при девяти строго осуждавших его братьях. И мужчина, казалось, осуждал сам этот свой непослушный пальчик. Осуждал походкой, мягкой и увещевающей, непостижимой при его весе. Он будто не шел, а прокрадывался по Смольно­му, повторяя, может, даже копируя его походку, кралось и его окружение.

Большегрузно шелестя шелками платьев, цокали каб­лучками возглавляющие шествие ткачихи, крались партийные работники, топали и бухали башмаками си­биряки. Гулко билось сердце. Германн сдерживал дыха­ние. Все звуки были явственны, и даже шепот звучал обиженно, как крик, будто Германн находился не в зда­нии, среди стен, а на реке, среди просторов воды. И вода ширила и разносила каждый шорох, скрип и вздох. Вы­давала все, до звона капли, взятой веслом из воды и падающей вновь в воду, как выдает она темной ночью невидимым берегам браконьеров.

И Германн с нарастающим восторгом подумал о хо­лодных коридорах Смольного, когда они были заполне­ны совсем другим, не экскурсионного толка людом. Воль­но и просторно им тут было. Вольно и просторно им было делать революцию. На всю Россию звучал их голос и шаг. Как по сибирской тайге первопроходцы, ходил здесь и он, кряжисто и вприщурку, легкий на ногу, в копеечной кепке, оглядчивый, как и этот, идущий впе­реди него, но только без знака державности на груди. Державность была в его усмешке, почти детской, сдер­живающей и подвигающей. Усмешка ребенка, впервые шагнувшего из пеленок многовекового небытия и беспа­мятства, тронувшего рукой прохладу земного воздуха и слепящую яркость солнечного луча.

- Все, - сказали впереди. - Вот тут, за этой дверью. Входить будем не все сразу, все не поместимся. Руками ничего не трогать... Если каждый будет...

Лились обязательные во всех музеях мира слова. Но Германн их не слышал. Стоял, смотрел и не верил гла­зам. Нет, конечно, он не ждал двери из червонного зо­лота, но удивление его было бы меньшим, окажись та­кая перед ним, камень даже, перекрывающий вход в пещеру. На пещеру и храм одновременно, почему-то казалось ему, должно походить жилище великого чело­века. А тут была дверь простенькая, хотя и довольно внушительных размеров, высокая, но привычно дву­створчатая, как и прочие, с многослойным нашлепомкрасок, не скрывающих вымоин и проломов старой краски. Могли, могли бы и прихорошить эту ленинс­кую дверь. Германн был не против увидеть ее и такой, чтобы сердце ухнуло и задрожало, отпал коричневый "клопик", наползший и присосавшийся к загривку че­ловека, идущего впереди, у которого дверь посолиднее этой. Многие, наверно, долго топчутся в предбаннике, прежде чем дотронуться до нее, а дотронувшись, открыв, упираются в другую дверь, путаясь в полумраке, как в преисподней. А тут на тебе, дернул за ручку, потянул на себя - и здравствуй, Владимир Ильич, я Герка, мое вам с кисточкой. Так можно перестать уважать не толь­ко власть, но и себя.