Чарли Паркер играет боссанову - страница 4
— Но я действительно ее видел, — сказал я. — Подумал, что наверняка такое сделали шутки ради.
— Говорите, видели ее здесь?
— Да, вчера, ближе к вечеру, здесь, — сказал я и описал пластинку: какой конверт, какие композиции, ценник — 35 долларов.
— Вы явно что-то путаете. Такой пластинки у нас никогда не было. Джаз закупаю я сам, цену ставлю тоже. Увидел бы — и не хотел бы, да запомнил.
И он еще раз покачал головой, надел очки и вновь развернул спортивный раздел газеты, но вдруг, будто передумав, опять снял очки, прищурился и пристально посмотрел на меня. Затем сказал:
— Однако если вы когда-нибудь раздобудете эту пластинку, непременно дайте мне послушать, договорились?
И вот еще что было.
Случилось это намного позже (по правде говоря — совсем недавно). Чарли Паркер мне приснился. В том сне он исполнил для меня — меня одного — «Corcovado». Соло на альт-саксофоне, без ритм-секции.
Птица стоял посреди света — на длинной солнечной дорожке, и свет падал на него сквозь какую-то щель. Похоже, утренний — свежий, неподдельный, еще без чего бы то ни было лишнего. Лицо Птицы, обращенное ко мне, скрывала глубокая тень, но я сумел разглядеть, что был он в темном двубортном костюме и белой рубашке, в ярком галстуке. А вот альт-саксофон у него в руках был весь грязный, в пыли и ржавчине. Вместо сломанной кнопки он примотал клейкой лентой хлебало от чайной ложечки. Меня изумило это прискорбное зрелище: да пусть он хоть сам Птица — неужто возможно извлекать звуки из такого жалкого инструмента?
И вдруг я уловил невероятно крепкий аромат кофе. До чего же обворожителен это запах — свежесваренного, горячего, крепкого черного кофе. Ноздри у меня даже мелко задрожали от радости. Вся душа моя тянулась за этим запахом, но все ж я не спускал глаз с Птицы, стоявшего передо мной. Боялся, что он исчезнет, отведи я взгляд хоть на миг.
Не знаю почему, но я тогда понимал: это сон, и я в нем вижу Птицу. Иногда со мной такое бывает: видя сон, я уверен, что «это сон». Но в тот раз меня странно удивило, что во сне я могу столь явственно ощутить кофейный аромат.
Вскоре Птица приложился к мундштуку и, будто бы проверяя состояние трости, сосредоточенно попробовал взять ноту. Звук вскоре утих, и тогда Птица все так же внимательно тихо вызволил еще несколько других нот одну за другой. Звуки, повисев немного, мягко опускались наземь. А когда их совсем поглотила тишина, Птица выпустил в воздух череду куда более глубоких и звучных нот. Так началась «Corcovado».
Как можно описать эту музыку? То, что Птица играл во сне для меня одного, теперь кажется мне даже не потоком звуков, а некоей тотальной моментальной вспышкой. Я отчетливо помню, что эта музыка существовала, однако воспроизвести ее не могу. Как и отмотать время назад. Примерно так же невозможно объяснить на словах мандалу. Могу сказать лишь, что музыка эта проникала в меня до самой сердцевины, достигала глубины души. Если услышать такую, начнешь саму структуру собственного тела ощущать хоть немного, но иначе. И я верил, что такая музыка в мире существует взаправду.
— Когда я умер, мне было всего тридцать четыре, — произнес Птица, обращаясь ко мне. То есть, скорее всего — ко мне, потому что, кроме нас двоих, там никого не было.
Я толком и не знал, как откликнуться на его слова. Во сне очень сложно делать верные шаги. Поэтому я молча ждал, что он скажет дальше.
— Прикинь, как это — умереть в тридцать четыре, — продолжал Птица.
И я задумался, каково это — умирать в тридцать четыре года. Когда у меня все только начиналось.
— Верно, у меня тоже в тридцать четыре все только начиналось, — сказал Птица. — Можно сказать, я едва почувствовал вкус к жизни. Но вдруг очнулся, огляделся — а все уже кончилось. — И он слегка покачал головой. Его лицо по-прежнему оставалось целиком в тени, поэтому выражения на нем я не видел. Его грязный исцарапанный инструмент свисал с шеи на ремешке. — Смерть, понятно, всегда внезапна, — продолжал Птица. — Но вместе с тем она и жутко медлительна. Так же, как красивые фразы, что всплывают у тебя в голове. Вроде только глазом моргнешь — а все в то же время тянется и тянется. Как, скажем, от Восточного побережья до Западного — или даже как до бесконечности. И там понятие времени совсем теряется. В этом смысле, живя день за днем, я, наверное, был уже мертв. Однако даже если так, настоящая смерть — до бесконечности тяжкая штука. Живет себе существо, раз — и исчезает без остатка. Превращается в абсолютное ничто. В моем случае это существо — я сам.