Чернобыльский дневник (1986–1987 гг.). Заметки публициста - страница 37

стр.

Меня выручила музыка. Люба издала победный вопль и так взбрыкнула ногами, что взвился песчаный столб.

Толпа заплясала, не сходя с места. Появилась невеста, держа под руку жениха. Белое платье впереди морщилось, поднималось на животе, а сзади подол его волочился по земле. Жених заказал вальс. Толпа расступилась, впустив новобрачных в круг, и вновь сомкнулась. Женщин не хватало. Мужчины танцевали друг с другом. Неожиданно меня пригласил высоченный дядька сажень в плечах, как говорят о таких. Новенький костюм сидел на нем так плотно, что, казалось, прирос к телу. Танцевал он здорово. Чувствовалась старая школа. Он вальсировал легко и раскованно, причем не только по часовой стрелке, но и против, не давая моим ногам коснуться земли. Его надежно вытесанное лицо при всей мужской сдержанности сияло удовольствием. Проводив меня и уже собираясь уйти, он вдруг спросил: «Ну и сколько мне лет, по-вашему?» — «Пятьдесят», — выдохнула я, сознательно скинув десяток. «Скоро восемьдесят! — отчеканил он, — и нисколько не устал — офицерская закалка!» Я дышала тяжело. И не только от танца. Пыль стояла плотной завесой, щекотала ноздри, собиралась комком в глотке, заставляла слезиться глаза. Песок хрустел на зубах. Музыкантам доставалось особенно — они еще и пели, как-то обезличенные пылью. Их чернявые головы казались седыми. «Что же это делается? Пыль-то наверняка того… радиоактивная…» Но мысль эта ворохнулась вяло и почти безразлично — уже свыклись. Да и целиком была поглощена невиданным зрелищем…

Стояла глухая ночь. На небе ни звездочки. Только слабый свет лампочки освещал музыкантов. Толпа, черная и подвижная, с глухим рокотом, словно вышедшая из берегов река, текла в разные стороны, внезапно, но плавно и согласно, что было удивительнее всего, меняя направление. Казалось, каждый пляшущий (именно пляшущий, а не танцующий) был сам по себе: выкидывал коленца, хлопал в ладоши, выкрикивал что-то, не обращая внимания на других, не заботясь о мнении окружающих, сосредоточившись лишь на своих ощущениях и мыслях. И все же в лицах и поведении людей было что-то общее, ущербное, но притягательное даже в ущербности…

Лица, лица, лица… Отрешенные, добродушные, восторженные. Застигнутые взглядом врасплох. И — одинаково уставшие.

Постепенно черты заострялись, становились резче, отчетливей. Медленная бледность, граничащая с желтизной, заливала лица, делала их менее подвижными, неестественными. Лица злых и добрых, умных и глупых, хитрецов и простофиль. Случайные лица, собранные воедино не столько весельем, сколько общей бедой. Хаос жизни каждого обладателя этого нового общего лица при всей разности глаз, носов, губ растворен в этом общем хаосе. Все, что накопилось за жизнь, выплеснуто в эту ночь: честь и бесчестие, достоинство и пороки, явное и мнимое. Выплеснуто неожиданно и в то же время естественно.

Я пыталась вспомнить нечто похожее из книг — объяснить психологию толпы, вовлеченной сначала в круговорот бедствия, когда люди внутренне оказались не подготовленными к нему, а затем в это, такое же неожиданное для большинства, с горьковатым привкусом, веселье. Сюда бы историка нравов, исследователя психологических норм эпохи!

Первым пришел на ум Пушкин — история повторяется и, если верить поэту, то даже при коренном изменении общества меньше других переменам подвержен так называемый простой народ. Поэтому в его поведении даже психологические стереотипы должны сохраняться дольше… Люди держатся за стереотип, простую схему, в которую они попытались загнать всю сложную реальность, чтобы оправдать свои пороки, свою ограниченность, свое недомыслие. Запутавшись в противоречиях мира и собственной жизни, чаще всего вовсе отказываются даже от попыток что-либо изменить. Но именно поэтому каждое веселье становится выплеском душевного груза — лишнего, тягостного, агрессивного. Становится ситуативным торжеством неуклюжей свободы.

Незаметно размылась и исчезла граница между ночью и утром, а толпа плясала и плясала. Наконец появился заспанный жених и объявил в микрофон, что прощается с гостями. Никто не возразил ни жестом, ни словом. Толпа мгновенно поредела, рассыпалась. Сгорбленные фигурки словно отлетели в разные стороны. Начинался новый день в тридцатикилометровой зоне.