Цветы на болоте - страница 7

стр.

— От дуры-бабы, а? — Демид смеется. — Сорок тыщ! Ополоумели никак? Такую прорву денег и не украдешь нигде! Во сплюхи губастые, язви их! Да были бы они, разве бы я в деревне жил-то! Я б в городе сухое винцо попивал, а то и коньяк через трубочку… По телефону наяривал! Сорок! Это ж убиться можно!

Демид в чашку из кувшина квасу налил, подвинул участковому.

Горохов усы разгладил и к чашке припал. Демидовский квас на всю округу славен.

— В нос шибает! Чем его твоя баба приправляет, Демид Карпыч?

— Баба… — Демид презрительно. — Кто ж ей доверит-то, бабе! Сам и завожу, сам настаиваю… Главное, хрену не жалеть, а там пойдет! Бывает, такенную бутыль в клочья разносит, до того ядрен пенится!

— Ну давай еще чашечку. Спасибо… Значит, ты бабе своей скажи, я их обоих по червонцу штрафану — и свою, и твою… При людях в крик кидаться из-за всякой ерундовины.

Демид участкового до ворот проводил, долго вслед смотрел.

Он, Демид Цыбин, на деревне в «загадках» слыл. Мужик кряжистый, шести пудов весом, плечищи, что лемеха плуга, как повернется, так кажется, со свистом воздух режут, плечи-то! Побаивались его.

Кололи где кабана, валили телушку или овцу — звали Демида. Шел он со своим инструментом. Деловито осмотрев животное, садился курить. Дым пускал из ноздрей, не морщась, крепко сжав в нитку тонкие губы. С каждой затяжкой дышал все чаще.

Говорили, именно в эти минуты наливается Демид тяжкой злобой. Обычно пустоватые серые глаза его замирали, смотрели не мигая, холодно, пронзительно, расчетливо-жестоко.

В чистой тряпице держал он свой «инструмент»: тонкие, слепящие шила, разного калибра ножи, сточенный в длинную плоскую иглу напильник с наборной ручкой. Накурится, дым выдохнет, жертву на глазок смерит и нужное оружие из тряпицы вытянет.

Иную корову или овцу от его глаза с ног шибает. Вытянет животное морду, трясется, зрачки смертно под глупый лоб закатывает. Свиньи, те и хрюкать не хрюкали, пятачком подергают, Демидов дух втянут и дрожат жирными складками, в угол загона жмутся…

Резал сразу, насмерть. Если вертелись под рукой хозяева, то ругал их коротко, вполголоса, но до того страшно ворочал налитыми кровяной мутью глазами, что с иной бабенкой конфуз случался.

Пастух дед Кроха, завидев издалека Цыбина, подхватывался из последних сил бежать куда ни то, главное, чтобы не встречаться, не разговаривать. Если в деревне, то перебегал на другую сторону улицы, заходил в первый попавшийся дом; если в поле, то затаивался в кустах, а то и просто ложился на землю… Вслед Демиду посмотрит, щелкнет кнутом яростно и богом-в душу-христом-мать выговорится. Но поплевать через левое плечо от сглазу ни за что не забудет, иной раз и на пятке покрутится, мол, «чур-чур-чур меня!»

Но знали бы люди то, что приходило к Цыбину по ночам! Что тревожило его неустанно, не оставляло ни в ненастье, ни в «вёдро»… Знали, не так бы шарахнулись от этого кряжистого мужика с водянистыми глазами, со скользящей походкой охотника.

Тревога была старой. Он сжился с ней, врастил ее в многопудовое тело, без тревоги этой уже и не мыслил жизнь. Иногда тревога переходила в приступы животного ужаса. Ужас сбрасывал по ночам с постели, сушил гортань, покрывал ладони нехорошей липкой испариной. Тогда Демид бледнел, крался к темному окну и выглядывал в ночь безумными глазами загнанного зверя.

Ночи его были нарезаны на куски. У каждого было свое время. Самый страшный кусок начинался после трех. Чтобы не разбудить жену, он шел в сени, вставал у стены, закрывал глаза, сдерживал дыхание — ждал… Тишина давила на перепонки, пульсировала в горле. Демид слушал удары сердца, с каждым из них ощущая, как неотвратимо приближается «Оно»!

Вот вошло и встало в углу сеней, молчит, тоже ждет, и… наконец, касается мягкой, липкой рукой…

Демид знал, как «Оно» выглядит: длинные, высохшие руки-плети, рот похож на бездонную зияющую щель, огромные глазницы пусты и емки, запавшие щеки черны…

Демид был уверен — открой он в этот момент глаза, умрет.

…Когда-то фамилия его была Гнедич. В лагере он стал Гнидой. Гнида был молод и силен, ударом кулака проламывал переносицы и дробил височные кости. Стоя перед шеренгами «трупов» с землистыми лицами и тусклыми глазами, Гнида улыбался собственному здоровью, налитым кровью тугим венам. «Трупы» падали от малейшего толчка: когда их били палками, они закрывали головы руками-прутиками и корчились на земле. Если в них стреляли, то падали плашмя, не сгибаясь, без крика. И — это казалось невероятным — если сразу не умирали, то почему-то выживали, каким бы тяжелым ни было ранение.