Дара - страница 36
Я только кивнул головой и сказал, что я — аболиционист.
— Рад слышать, что ты смотришь на это так же, как и я. В прошлом году мне довелось поприсутствовать на предвыборном собрании, где я услышал, как два кандидата в сенат, Стивен Дуглас и Авраам Линкольн, спорили по вопросу о черном рабстве. Республиканец мне понравился намного больше. Линкольн просто обрушился на институт рабства. А этот… Дуглас все мямлил что-то невразумительное. Ну так вот, что касается моей жизни в России… Мой отец, тоже крепостной, был образованным человеком, вожаком и заводилой «громады» — так назывались сельские сходки. По сравнению с другими крестьянами он был состоятельным человеком, у него были собственные «дрожки», конный экипаж, который он получил по наследству от своего отца. Кроме меня и моей сестры, у моих родителей детей не было. К тому времени, о котором я вам расскажу, мне было четырнадцать лет, а ей — восемнадцать. Она была тихая, скромная и очень красивая — той чистой, стыдливой красотой, какую иногда встречаешь в молодых девушках, только вступающих в возраст расцвета женственности. После того как жена графа умерла от родов, он обратил свою похоть на крепостных «девок» и вскоре прислал своих дворовых, чтобы они забрали мою сестру и еще двух девушек из нашей деревни, которые должны были стать первыми наложницами в его гареме, куда он собирался заключить около дюжины молодых деревенских красавиц. Я никогда не забуду того ужаса, которым наполнились глаза моей сестры, когда ее, грубо схватив за руки, выволакивали из нашего дома. Когда дворовые стали тащить ее к дверям, мы с отцом попытались остановить их. Продолжая драться, мы вышли за ними на улицу, и там они сбили нас с ног своими дубинками. Моя мать была так потрясена потерей единственной дочери, что совсем перестала есть и начала быстро худеть, пока не превратилась в скелет, обтянутый пожелтевшей кожей. Через два месяца она умерла, не выдержав обрушившегося на нее горя. — На глазах Владимира навернулись слезы. Дара перегнулась к нему через стол и предложила ему свой носовой платок. Переполненный нахлынувшими на него горькими воспоминаниями, он тяжело вздохнул, вытер глаза и продолжил свой рассказ. — Примерно через месяц после смерти моей матери сестру привели к его превосходительству отчитываться за совершенный ею грех, за то, что она позволила себе наглость забеременеть. Она должна была пресмыкаться перед негодяем, который ее погубил, ползать у его ног, целовать подол его платья, умоляя его превосходительство простить ей ее «преступление», — и после всего этого ее на десять лет отправили в заснеженную Сибирь. Транспорт был слишком большой роскошью для рабов, и ей вместе с сотнями других крепостных, которые имели несчастье прогневать своих хозяев, пришлось проделать весь долгий путь до Сибири пешком. Чем больше девушек уводили на барский двор, чтобы заменить тех, которые надоели графу или на свое горе забеременели, тем больше недовольных появлялось среди крестьян. Один или два наивных дурака из числа отцов угнанных девушек даже заявились в хозяйскую усадьбу, чтобы возмущенно потребовать вернуть им их дочерей. За такую непочтительность их отвели на конюшню, где сначала кнутом превратили их спины в кровавое месиво, а потом для вразумления посыпали открытые раны солью. Недовольство в деревнях накалилось до такой степени, что мой отец опасался, как бы дело не закончилось бунтом и кровопролитием. Деньгам он не доверял и в течение многих лет, как только у него была такая возможность, покупал как можно больше золотых, серебряных предметов и драгоценных камней. Он выкопал все свои богатства, хранившиеся в тайнике под полом, упрятал их в маленький винный бочонок и отправил меня на дрожках к одному надежному другу, который жил в небольшом городке, в сорока верстах к югу от нашей деревни. Отец строго-настрого приказал мне оставить этот бочонок у его друга и, перед тем, как возвращаться в деревню, не меньше пяти дней пожить у него. — Ясно, что все это он придумал, чтобы уберечь меня от сурового наказания, которое неминуемо должно было пасть на головы всех, кто хоть как-то оказался бы вовлеченным в этот бунт. Отец безошибочно чувствовал настроение людей и замечал все приметы надвигавшегося возмущения. — И вот однажды вечером, через два дня после моего отъезда, все мужики нашей деревни, вооружившись косами, вилами, топорами, дубинками и всем, что еще попалось им под руку, шумной полупьяной толпой собрались перед домом моего отца и потребовали, чтобы он вел их к хозяйской усадьбе — требовать справедливости у его превосходительства. Когда он призывал их подождать, пока он один сходит поговорить с барином, они только переминались с ноги на ногу и угрюмо молчали. Не этого им было нужно — они настаивали на том, чтобы всем вместе двинуться на усадьбу, припугнуть барина и объявить ему, что отныне ему больше не удастся насиловать деревенских девушек и что ни одну из них к нему в дом больше не отпустят. Они подталкивали моего отца перед собой, говоря ему: «Ты наш «гетьман», ты будешь говорить от всех нас». У него не оставалось другого выбора, как только вести их туда, куда они хотели. В угрюмом молчании шли они к барскому дому, держа над головой дымящиеся факелы. Граф увидел, как они приближаются, и с презрительным высокомерием настоящего аристократа стоял на мраморных ступенях парадного крыльца, равнодушно глядя на толпу. Когда все собрались перед домом, мой отец вышел вперед и опустился на колени на нижней ступеньке крыльца.