Делай то, за чем пришел - страница 36
«Приют! Приют!» — передавалось по цепи. И Оля, из последних силенок тащившаяся в самом хвосте колонны, радостно встрепенулась: «Наконец-то!..»
В избушке имелись нары и железная печка. Устраивались. Шибанов занялся ремонтом креплений, Мурашкин бинтовал натертые ноги, а Коля Денисов с Ленькой Трублиным пилили и кололи дрова.
— Дров, ребята, как можно больше! — говорил Глеб. — Прямо с вагон напилите, иначе этот агрегат заморозит нас...
И правда, печь в избушке была со вспыльчивым характером: мгновенно раскалялась докрасна, гудела, рядом с нею было знойно, однако так же мгновенно она и остывала.
Оля сидела на толстой сухой коряге, которую распиливали парни, и посматривала на Глеба. Примостившись на чурбане, он развернул на коленях карту и что-то там отмечал в ней карандашом.
Оле нравилось, как он хмурит брови, нравилась его черная, шелестящая при движениях куртка, синие джинсы с множеством карманчиков, шерстяные гетры с белыми полосками, вязаная шапочка с козырьком. Нравился аромат его сигареты, обозначившаяся во время похода черная бородка; нравилось, как хрустит под его ботинками снег...
Под вечер на приют стали прибывать другие группы. Над печкой повисли гирлянды шерстяных носков, гетр, ботинок; на нарах образовалась живописная неразбериха рюкзаков, транзисторов, спальных мешков, фотоаппаратов. Краткие вопросы, краткие ответы...
— Вы чьи, ребята, будете?
— Да из большой-большой деревни, из Москвы.
— Парни, вы куда дальше-то думаете?
— Думаем на Усть-Чорну.
— Это где же, за хребтом?
Глеб с бородачом из группы киевлян уединились в сторонке и предались воспоминаниям: встречались, оказывается, когда-то в Саянах.
А гигант в штормовке и с трубкой в зубах гудит на весь приют:
— Товарищи, никто мой носок на заварку не брал? Пестрый такой...
Девушка-блондинка, рослая, зеленоглазая, в белом свитере, учится наводить фотоаппарат на резкость и сердится:
— Слава, ну сиди же смирно! Я же по твоему носу навожу...
А там уже готова тушенка, и парни-повара, раскрасневшись у печки, пробуют варево и закатывают глаза от вкусноты, а скорее — от самовосхваления.
— Стоит после этого жить! — ворчит гигант с трубкой во рту. — Носок куда-то сгинул... пестрый такой был.
И это потрескивание дров в печурке, этот блаженный уют! Ноги вытянуты на мягком спальнике, усталые мускулы расслаблены и наполняются новой энергией...
Только что поужинала группа псковитян, а среди них была голосистая черноволосая девушка в красной куртке. Псковитяне вповалку улеглись вокруг девушки, образовали хор; две гитары задавали ритм, и девушка пела:
Она пела весь вечер и столько знала песен, что ни разу не повторилась. Постепенно смолкли разговоры, приют затих.
Все парни смотрели на псковитянку, и Глеб тоже смотрел...
«Гляди-ка, распелась...» — ревниво думала Оля.
«Не смотри, не смотри на нее, пожалуйста...»
А певунья не унималась:
«Вот-вот, это уж обо мне прямо... Специально она, что ли?.. Господи, да когда это кончится?..»
Так она, Оля, мучилась, так ревновала, так не хотела, чтобы у него блестели глаза, и смотрел бы он в угол, освещенный свечой и забитый горластыми псковитянами... Было стыдно своей зависти, своей злости, но ничего с собою поделать она не могла и чувствовала себя несчастнейшим, глупейшим на земле человеком...
На следующий день после обеда Глеб поговорил о чем-то с бородачом-киевлянином, с гигантом в штормовке, с некоторыми мальчишками из техникума, и те вдруг принялись смазывать лыжи...
Что-то затевалось.
Оля подошла поближе к Глебу, который разговаривал в это время с руководителем одесситов.