День и час - страница 9
Вспомните «Видение отроку Варфоломею» Нестерова. Вытянувшийся в струнку, в д е р е в ц е мальчик в белой полотняной рубахе. Так и они вытягивались по весне, облитые молочно-розовым цветом, внимая под окнами какому-то своему видению. А летом, случалось, погибали. Изъятые из-под спасительной сени старших собратьев, не выдерживали здешних засух. Вода во дворах привозная или приносная, за несколько километров, из артезиана, и никому даже в голову не приходило расходовать ее на полив этих сомнительных жильцов на белом свете. И тогда на место погибших заступали другие. Такие же тонюсенькие, молчаливые, зябнущие под бесконечными осенними дождями. Такие же сомнительные. И — такие же внимательные. Упрямые. Пока село наконец не зазеленело, не закурчавилось, издали, с бугров, похожее в голой и горькой степной балке на потаённое женское лоно.
Сей хрупкий, молитвенно замерший отрок Варфоломей — не кто иной, как несгибаемый Сергий Радонежский. В детстве.
С о б р а т ь можно было лишь то, что росло в лесополосе. Все, что росло в поле, можно было только украсть.
Да, детвора обносила абрикосы загодя. Не выдерживала этого томительного ожидания: лето над степью струилось медленно, отстойно, балка с селом на дне превращалась в его неподвижный прозрачный омут. С апреля по октябрь — лето. Сильнее нетерпения подгонял детвору в лесополосы азарт: вдруг абрикосы обнесет кто-то другой. Кто кого опередит! Их можно есть и уже начавшими зреть, желтеть — бурелыми. Но их можно есть и совсем зелеными, когда плод только-только сформировался. К тому времени он уже успел побывать никаким, трава травой — когда был завязью, едва вылупившейся из облетевшей цветочной скорлупы. Горьким, когда набирался мякоти — ее и мякотью-то не назовешь: такая жесткая, грубая, — когда в нем зарождается косточка. Затем наступает непродолжительный период, когда абрикос кислый, приятно-кислый, вяжущий. Его не едят — его грызут. Прямо с крупной, еще не затвердевшей, белой, молочной косточкой и с молочным же, тоже только-только народившимся ядрышком, заключенным в этих живых податливых створках.
В это самое время абрикосы, как правило, и обносили. Надо поймать момент. Раньше невкусно, позже — поздно.
Сергей момент не упустил и теперь возвращался из лесополосы с добычей. День уж переломился, сгорел. Молодой упругий огонь зачинающегося, восходящего лета сменился теплым и долгим тлением, столь характерным для здешних июньских вечеров. Тихо, просторно. Горизонт очистился от марева, от белей, от продуктов сгорания, оседавших на нем, когда день пылал в полную силу, в бешеную, до самого солнца, высоту, с прекрасной тягой, с цикадным гудом, свирельно отдававшимся в ушах. Горизонт как будто протерли — как мать по весне моет, протирает окна, и мир сразу раздвинулся, раскрылся и на какое-то время примолк.
Исчез, растаял в бесконечности цикадный звон жары, пропали, стушевались перед этим внезапно открывшимся необозримым простором дневные звуки, а вечерние, донные, глубокие, в т о р ы е, еще не решались выступить вперед. Странный, удивительный миг прозрения и немоты: мир словно накренился — можно заглянуть далеко-далеко, даже за горизонт, за борт — и онемел. Замычит, собираясь домой, затосковав по дому, по оставленному теленку, чья-то первая, самая нетерпеливая корова в стаде. Густой, протяжный, тоскующий мык низко-низко понесется, заполощется над степью, и конец немоте, заколдованности. Сразу как прорвется все: собачий лай, переклик соседей, тарахтение моторов в степи. А там уже как-то разом, словно от одной спички, и звезды вспыхнут.
Так, наверное, взрываются в шахтах горючие газы: копятся-копятся в бездонной глубине, невидимые и неслышимые, пока не достигнут роковой концентрации, пока не чиркнет нечаянная спичка. Правда, небо вспыхивает молча, немо, вслушиваясь, всматриваясь в отходящую ко сну землю. Или просто бездна так глубока, а звезды так далеки, что звуки не достигают земли: только свет, только ореол взрыва без его сердцевины — грохота.
Сергей тащился с братьями по степи. Младший сидел у него на горбу, средний держался за руку. Они медленно, притомленно двигались по колено в этой сцеженной предвечерней тишине, одни в необъятном, расступившемся вокруг них пространстве. Впереди уже возникло село, и даже их улица уже отслонилась, выделилась из общей, словно ссученной вместе массы домов, когда Сергей заметил, что навстречу им, размахивая руками, кто-то бежит. Поняв, что его увидели, заметили, человек, мальчик — то был Митька Литвин, сын многодетных хохлов Литвинов, которых на улице звали смешным прозвищем: «Гасу нэма?» (так часто мать их, мать-кормилица, тощая, черная, сгоревшая в заботах, ходила по соседям занимать (без отдачи) керосин: «Гасу нэма?») — закричал: