День милосердия - страница 43

стр.

В окно светила луна, было тихо — лишь монотонно гудели трансформаторы да в подполье скреблись мыши. «Жив!» — подумал он, радуясь и колыхнувшейся боли, и лунному свету, и гудению трансформаторов, и шороху мышей. «Жив!» Он приподнял руки и увидел, что от запястьев тянутся провода, и тут же почувствовал кожей голый металл. Он скосился на стенку — один провод был воткнут в розетку. «Когда же?» — удивился он и ощутил другой кончик в своей руке. «Федюшка», — услышал он над собой. В белой ночной рубашке, с белым лицом, неразличимым в ночном сумраке, к нему присела на кровать Тося.

— Федюша, ты звал? Ты спишь?

— Тося, — прошептал он, — Тося…

— Мне показалось…

— Тося…

Она вздохнула, приникла к его груди.

— Ладно, спи, утром сделаю укол. Спи.

Она встала и тихо ушла к себе. Как тихо она все делает — хоть бы звякнула чем-нибудь, стукнула… Тихо, тихо кругом, и мыши перестали скрестись в подполье, и даже трансформаторы как будто уснули… Тишина усыпляет его, глаза слипаются, но он не спит — от запястьев от проводов идет в его тело назойливый холодок. Он нащупывает кончиками пальцев медную скрутку и поднимает руку к розетке… И в тот миг, пока он шарит в темноте, вся жизнь его встает перед ним, как выложенная мозаикой. И впервые за все годы он спрашивает себя: «Зачем все это?» Он ждет ответа, но ответа нет. Рука плавает где-то как бы сама по себе, а он видит мозаику своей жизни — она стоит перед глазами, как какой-то нелепый ребус из старого потрепанного журнала: хоть так поверни его, хоть этак… И он поворачивает — долго, терпеливо, как будто крутит камень с тусклыми стертыми гранями. И вдруг одна грань начинает мерцать тихим живым светом… Он видит поляну, всю ровную и серую под яркой полной луной. Высокую сосну, белые стволы берез. На поляне — девушка. Ее легкое белое платье светится в темноте, как ночной мотылек. Она отбегает к краю поляны, и там, в сумраке, опускается на траву, скрывается в серой мгле. Он подбегает к ней, ему кажется, что она плачет. Мягко, настойчиво отнимает он ее руки от лица. «Федюшка», — шепчет она. Он опускается рядом с ней, чувствует на себе ее прохладные нервные руки… Над ними — луна, на траве — пятна одежды… Потом он видит небо — оно появляется не сразу, а постепенно, как бы очищаясь от тумана, от легкой прозрачной дымки. Звезды яснеют, разгораются все ярче, золотистее, словно торопятся сюда из самых дальних концов, чтобы посмотреть на двух счастливых людей на земле. «Федя, смотри-ка, звезды-то, никогда таких не видала». Он улыбается, и на душе у него чисто и ясно, как в этом ночном небе. «Федя, Федя, — слышит он снова. — Хорошо-то как!» Она подает ему что-то из травы: «Смотри, вымокло в росе», — и смеется, прижимая кулачок к губам. Он щупает платье и тоже смеется. И чувствует, как лицо его щекочет травинка.

Провод находит свободное гнездо, и Федор замирает — еще толчок, может быть, вздох… Готов ли он? Все ли долги розданы, все ли прощены обиды? Эх, чего уж тут думать, так или иначе, не сегодня, так завтра, не своей рукой, так злобной беспощадной хворобой — теперь уж все равно, лишь бы поскорее…

Простая мысль вдруг пугает его: ему, ему все равно, а Тосе, детям? Разве им тоже все равно, сам он себя добьет или естественно? Э, нет, хуже, злее будет для них, если он сам себя, до срока. Выходит, все время думал только о себе…

В клетке над окном сонно завозилась, пискнула птица, должно быть, синичка, и Федор ахнул: про птиц-то забыл! Второй месяц, считай, сидят! Тосе, конечно, не до них, а парни малы, да и не велел он прикасаться к ним — вот птахи-то и засиделись. Теперь осторожно надо выпускать, не сразу, а подержать за лапки, чтобы попорхали перед взлетом, размяли хрупкие свои крылышки, чтобы не гибли от первого, жадного взмаха…

Цепким хозяйским взором, невольно, как бы не связанно с самим собой прикидывает он оставшиеся дела: схема, птицы, садок, городская квартира, письмо Ковалю! Ох, крепко, еще крепко держит его жизнь! Еще так много надо успеть! — думает он, боясь вздохнуть, и, собрав силы, выдергивает провод из розетки. «Завтра, завтра», — бормочет он, и уже нет боли, нет страшного кома в груди, и дышит он легко и свободно, как дышал прежде. Теперь он спокоен: будет утро, будет день. Он дождется — проснутся птицы, встанут дети. Он покажет Тарасу, как надо выпускать на волю птиц; он увидит, как включат в работу его схему; он напишет письмо Ковалю и заставит Ивана поехать в город; он будет жить, пока не дождется ответа от начальства; он довяжет купол садка и научит Тараса… Лихорадочно, торопливо думает он о завтрашнем дне, стараясь мыслью, проблесками сознания утвердиться в завтрашнем дне, доказать себе и еще кому-то, с кем он борется, кто против него, что завтрашний день уже его, законный, там он, держится за него обеими руками… Он стискивает зубы, пытается пошире раскрыть глаза, но на него вкрадчиво, плавными качками надвигается дрема.