День милосердия - страница 68

стр.

Он стоял, отставив больную ногу и вытянув вдоль нее руку с растопыренными пальцами, в грязной, выпущенной из штанов рубахе, взъерошенный, изможденный, но весь какой-то жилистый и упругий, как побуревший к поздней осени репей на огороде.

— Печь дымит, чистить пора, — он круто повернулся к печи и, оставшись стоять на одной ноге, показал палкой на дымоход:

— Тяга слаба, вьюшка забита. Так?

Анатолий махнул было на него рукой, но старик так затрясся и застучал палкой, что тот, не на шутку трухнув, отступил к окну. Старик вдруг задохнулся, лицо его посинело, и, словно хрип, из самого нутра вырвалось что-то нечленораздельное. Он перевел дыхание, откашлялся, повторил внятно:

— Четыре сотни за дом — красная цена.

Кобызевы испуганно переглянулись, старший пожал плечами, показал на Анатолия:

— Я думал, он с вами согласовал.

— Его дело десятое, — отрубил старик. — Дом мой, я и цену говорю. Четыре и ни копейки!

Кобызев снова переглянулся с женой, в недоумении, но уже более оживленно кивнул молодым и принялся проворно отсчитывать из конверта красные бумажки.

— Вот, пожалуйста, — протянул он старику деньги. — Проверьте, а то тут с переполоху, кто знает.

Старик сунул деньги в карман обвислых штанов и в последней, проходящей запальчивости сказал:

— Так-то, сынок!

— Ну мы пойдем, — промямлил Кобызев, пятясь к своим. — Когда можно въезжать, если не возражаете?

Анатолий, враз осунувшийся, с белыми, дряблыми, как оладьи, щеками, посмотрел на часы:

— В шестнадцать ноль-ноль для верности.

Бормоча извинения, какие-то невнятные пожелания, Кобызевы дружно, всей кучей вышли в сени. Старик доковылял до постели, обессиленно свалился в нее ничком. Палка с глухим стуком упала на пол. Анатолий машинально сел на лавку возле стола, на ощупь взял бутылку, налил стакан чуть ли не до краев и медленно, словно то был квас или газировка, выпил сквозь зубы.

— Так-то ты меня, — скривился он, покашливая то ли от водочного духа, то ли нервного смеха. — Под орех! Значит, десятое мое дело?

— Двадцать пятое, — устало откликнулся старик.

— Двадцать пятое, — с обидой повторил Анатолий. — Ладно, учтем. Значит, как брать в город на иждивение, так приезжай, сынок, твое дело первое, а как домом распоряжаться, еще, кстати, мною же отремонтированным, так двадцать пятое.

Он еще налил себе водки, с полстакана, выпил залпом, выдохнул и замер на выдохе, с выпяченными губами. Потом принялся за еду. Беря щепотью с тарелки капусту, он откидывался всем телом, запрокидывал голову, швырял капусту в разинутый рот и, качнувшись вперед, как-то лениво, полусонно двигая челюстями, жевал. Рассол тек по его широкому подбородку, капал на грудь, на тужурку, а он все жевал и жевал, водя по сторонам печальными осоловевшими глазками и то и дело запуская руку в тарелку, пока не съел всю капусту. С такой же машинальной отрешенностью он взялся за грибы и вскоре прикончил и их.

Старик наблюдал за ним, как он ест, и горькое чувство заполняло стариковское сердце. Теперь Анатолий уже не казался ему молодым и веселым, как в первый день, теперь старик разглядел, как сильно переменился сын: пополнел, округлился и лицом и телом, особенно животом — наел барабан, даже тужурка расходится, того и гляди, последние пуговицы поотлетают. И вообще, поизносился, потускнел, пообтрепался Анатолий, рукава форменной тужурки измахратились, штаны протерлись и светятся на коленях. Лицо обрюзгло, посерело, рот, прежде круглый, полумесяцем, как бы перевернулся рожками книзу, щеки обвисли, плешь продвинулась еще дальше к затылку. Покидают волосы буйну голову, а ума не прибавляется у сына — вот в чем досада.

И вдруг стронулось стариковское сердце, стало мягчеть, отходить — неприязнь сменилась досадой, досада — жалостью. Сироты, оба они сироты без доброй Тренушки, некому позаботиться о них, некому согреть и приласкать. И уже совсем было настроился старик простить сына и даже вздохнул и кашлянул, как бы давая первый, слабый сигнал к перемирию, но тут отворилась дверь и в избу с радостным повизгиваньем ворвался Жулан.

— Смотрите-ка, сбежал! — изумленно воскликнул Анатолий, показывая отцу на огрызок веревки, болтавшейся на шее собаки.