День открытых обложек - страница 28

стр.

Мне пять лет, брату двенадцать.

Строгие, задумчивые, на подступах к неведомому.

На глазах этих мальчиков протекло бытие семьи, вовлеченной в историю, в ее самовольный поток, управлять которым не дано.

Мой мир проглядывал поутру перед сонными еще глазами: окно, репродуктор‚ полочка с книгами‚ парта с сиденьем‚ шведская‚ не какая-нибудь; брат делал за ней уроки‚ потом и я, когда подрос‚ складывал в ее чрево детские свои богатства.

Стояла в комнате швейная машина знаменитой фирмы «Зингер»‚ и довоенное детство просидел под ней на широкой ножной педали‚ крутил колесо с фигурными спицами‚ гудел гудком, рычал мотором в скученном пространстве пребывания‚ где малышу было просторно.

А мальчики за стеклом смотрели на меня, пятилетний с двенадцатилетним. Брат круглолицый, пухлощекий, – таких помещали на коробках зубного порошка «Тэжэ», которых теперь не сыскать. И я – неулыбчивый, с неприятием во взоре, чему не сыскать причины.

Они не знали еще, кого первым оплачут в семье, где и когда.

Они к этому готовились.

Днем в коридоре не зажигали свет‚ и делать там было нечего. Телефон висел на стене – не дотянуться‚ рядом стояла плетеная соседская корзина. Забирался на нее‚ переступая ногами, крышка корзины прогибалась‚ хрустела ржаным сухариком‚ от этого хотелось смеяться‚ как от щекотки.

Мальчики с фотографии меня не видели из комнаты, но хруст корзины могли услышать, – почему бы и нет?

Нам повезло с родителями, мне и брату.

Сколько добра получили от них, сколько тепла накопили – не раздарить-потратить.

Жили скромно. Экономили. Не искали развлечений особых. Одна была забота: заработать семье на прокорм. Но с вечным зато чаепитием. Подарками. Прогулками по бульвару с нарядным ребенком. А после кончины не оказалось ничего – пара пиджаков на плечиках, пара стекляшек в коробочке. Родители оделили нас щедростью, теплотой и доверием, подарили детство без унизительного чувства бедности.

По воскресеньям они собирались в кино‚ и я начинал хныкать‚ не желая расставаться. Папа сдавался первым: гори огнем ваше кино‚ никуда он не пойдет‚ и мы усаживались в обнимку на диване. На мне матроска – от брата перешла‚ папа молодой – на ногах бурки‚ и елка под потолок‚ которую разглядываю теперь на снимке‚ через увеличительное стекло: шпиль на макушке‚ дед Мороз‚ обложенный ватой‚ гуси-зайчики хрупкого вздутого стекла‚ – детям моим достались эти зайчики‚ пережившие ту войну.

Вот и пирог на столе‚ с изюмом и корицей‚ который испекла мама: на керосинке‚ в алюминиевой форме «Чудо»‚ с открытыми поначалу отверстиями‚ а затем с закрытыми‚ чтобы всласть подрумянился. Корицей пропахло детство. Запахом корицы.

Фотография на стене попахивала тоже.

В войну‚ при ночных налетах спускались в подвал дома‚ сидели за толстенной, как у сейфа, дверью‚ вздрагивая от близких и дальних разрывов, – мальчики за стеклом вздрагивали вместе со всеми.

На углу улицы Воровского прямым попаданием развалило дом‚ у Никитских ворот взрывной волной обрушило каменного Тимирязева‚ на Арбатской площади очереди выстраивались у метро – ночь провести в туннеле‚ пока диктор не объявлял: «Опасность воздушного нападения миновала. Отбой!» Нюша Огурцова, наша соседка, в подвале не хоронилась, а становилась на колени перед иконой, бомбы отводила от тех самых мальчиков – голова к голове.

Потом мы уехали в эвакуацию, в уральский городок Далматово‚ где зима – это зима‚ и двадцать градусов – не мороз. В пургу‚ в снежные заносы‚ сугробы не давали открыть калитку‚ и мы с братом брели в школу‚ во мраке‚ след в след‚ до первого фонаря у горсовета. По вечерам я ныл перед сном: «Исть хочу... Исть…»‚ а брат сердился: «Нет у нас, понял? Нет! И взять негде...»

Его призвали в армию из десятого класса: беззащитная шея в широком вороте гимнастерки‚ решительное лицо обиженного подростка, – красноармеец Кандель‚ семейной выпечки, из тепла прямо в окоп. Мама работала до поздней ночи, а я, десятилетний, колол дрова, растапливал печку, в холода стоял на улице в долгом ожидании, нёс домой малый брусок хлеба, и трудно было удержаться, чтобы не съесть его. Еды было мало, от истощения не мог ходить, и когда возвращались в Москву, меня на руках внесли в вагон.