День рождения кошки - страница 9
— Иди купи мне расческу: моя осталась в номере, — неживым голосом отослала его, чтоб исчез.
Он преданно снялся с места — побежал, еще не представляя, в какую сторону надо, и на бегу озирался, ища в зале киоск. Он взмахивал растопыренными руками, сам узкий, неправдоподобный, как будто нарисованный на детском рисунке: ручки-палочки, ножки-палочки и туловище-палочка.
Очень скоро принес ей синюю расческу с вычурными изгибами — чего еще можно было ждать от него! Она безучастно взяла ее, расчесала свои незаметные коротко остриженные волосы спортсменки. Потом, спрятав расческу в карман брюк, вдруг рассердилась:
— Ты плохую купил! Иди купи другую.
Он не поверил, что плохую — «Я думал, наоборот, дамская!..» — но послушно бросился исполнять, он исполнял бы и исполнял еще сто повелений, а ей лишь бы он сгинул куда-нибудь, ей лишь бы остаться одной и плакать. Она примостила взгляд на женщине впереди — у женщины на руках была девочка, такое же крошечное дитя, как и далекий Женин сын, и Женя оплакивала себя, уничтоженную, стертую с лица земли; а эта девочка маленькая ничего не ведает — а вдруг она вырастет и ей тоже доведется такое — вдруг и на нее где-то сейчас подрастает негодяй ради неискоренимого исполнения зла на свете.
Кругом ходили люди, их было очень много, и все до одного имели такие лица, будто никакого зла вообще не существует и потому они могут ни о чем не тревожиться, а беспечно летать из одного города в другой. Женя заподозрила, что это ей одной из всех так не повезло и теперь ей одной ходить, стыдливо клоня голову, а остальные — чисты и безгрешны.
И она опять заплакала уже привыкшими глазами: за что же ей одной из всех досталось узнать, что совершается на свете под прикрытием утра, солнца и блеска реки!
А вот и олицетворенное зло приближается к ней — с новой расческой в руке, растерянный и повинный, и он печально спрашивает ее:
— Ну что ты опять плачешь?
— А ты бы хотел, чтобы я радовалась? — жалко всхлипывает она и не прячет от него слезы, сочувствия просит: чтобы он пожалел ее и затосковал вместе с нею, ее обидчик. Что ж, ведь больше ей некому пожаловаться…
А игрушечная обезьянка Астап так ничего и не понимал, он притих и с огорчением думал: что уж такого, ведь я ее не убил, не поранил, и она ведь все равно не девушка, и я ничем не заразил ее — это точно.
Она сказала, присмирев:
— Ты не виноват. Это мне — за мое. За выражение лица… И чтоб знала, с кем связываться… — Мелькнула на миг злоба, но нет, только на миг — она отмела, ей не хотелось сейчас обижать Астапа: ведь позади у них осталось таинство, предназначенное природой к священному делу продолжения жизни, и что бы там и как бы там ни было, они пережили кровное родство соития; Женя была почвой, которую бедняга засеял, и ему велел теперь инстинкт хранить и оберегать эту почву ради будущих всходов потомства, и вот он покупал ей расчески, он заботился о ней, и он не мог сейчас не любить ее: она содержала в себе часть его самого; и Женя тоже чувствовала все это и не могла больше держать в себе ненависти к нему.
Ненависть появилась позднее — в самолете. Проникло, пробралось до самого костного вещества: осквернилась. От брезгливости она несколько раз ходила мыть руки, она прикладывала их к горящему лицу — но очищения не наступало, и, возвращаясь, она с недоумением оглядывала пассажиров: опять эти нейтральные, ни в чем не замешанные лица — но теперь она не верила больше, что они не знают зла, — знают, все видели, но каждый утерся, съел и пошел как ни в чем не бывало — все скоты, и сейчас она была уверена: о каждом из них знает всю подноготную, всю их таимую, постыдную правду — она есть, эта правда, ибо, не кройся она за пристойным покоем их лиц, разве могла бы уцелеть без благотворной среды и тайного пропитания, находимого в каждой из этих душ, зараза, бацилла тупого, жестокого зла!
Зная теперь то низкое за собой и за этим щуплым Астапом (к имени которого она не имела права прибавить «негодяй», потому что поняла: он не был бы им, окажись она другой), зная то низкое, она не могла не подозревать его и в остальных людях.