Деревянные пятачки - страница 75

стр.

— Витя, внучок! Ведь я ж у Буденного служил. — Старик вскочил с постели. — Голос его слышал. Видел, как вот тебя вижу! Пропасть мне на этом месте! Помню, когда мы прорвали польский фронт, прислали нам деревянные ложки. Тьму-тьмущую прислали нам этих ложек. Оренбургские рабочие. Ложки новехонькие, одна к одной. И смеемся, и рады — исть-то было нечем, Хоть рукой черпай...

Старик заметался по избе.

— Ведь и у меня была ложка. Сохранил. Как же... Тут ел ею. Еще выщерблена была с краю. Облупилась, а была. — Он выдвинул ящик кухонного стола, в котором обычно хранились ложки, ножи, вилки. Деревянной ложки там не было. Даже алюминиевых не было. Все из нержавеющей стали. — Где же она? Была ложка-то. — Он полез в комод, в тот ящик, в котором хранились его георгиевские кресты и ордена с медалями. Но и там ложки не было. — Вить, где ложка-то? Может, видал? Деревянная...

Витька промолчал. Еще бы, Мегрэ вот-вот должен был поймать преступника, а тут дед путается, мешает.

— Ах ты дело какое, неужели выбросили? Витя! — Старик растерянно глядел по полкам, шарил по малым зацепам, где могла бы оказаться ложка. — Вот ведь малость, а как жаль... Где же она? Раненый был, не утерял. Витя!

— Да отстань ты со своей ложкой! На что она тебе далась?

— Да ведь память...

— Чего ж не хранил, если память? — зло ответил Витька. Мешал, мешал старик читать книгу о Мегрэ. — Иди, коли напился.

И старик отошел. Сел. И снова в памяти, как всполохи, стали проноситься видения боев. То громили кавалерийский корпус Мамонтова, то неслись с развернутыми знаменами на Шкуро. Шутка, что ли, три тысячи беляков взяли в плен, с танками, бронепоездами! Дальше, дальше несутся на разгоряченных конях, в папахах с алыми лентами, — ах, как сладко пахнет терпким конским потом, и пыль, пыль до неба, от сотен, тысяч копыт, и солнце палящее над головой... И вдруг песня, совсем другая, но такая же тревожная, под нее хоронили Васю Скворцова. Бог мой, сколько полегло ребят. «Опустились густые туманы на родные луга и леса... Выходили на бой па-а-артизаны...» Нет, тогда не он запевал. Запевал Коля Иванов. Убили, и его убили. Это когда мост рвали. А все-таки не пропустили эшелон.

«Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат. Пу-у-усть солдаты немного поспят. И к нам, и к нам пришла весна...»

— Ну, знаешь, — вскочил Витька. — Ну, чего воешь? Напился...

— Так ведь, внучок...

— Вот мамка приедет, все скажу. Как безобразил тут.

— Да чего, я ничего, вспомнил только...

— Вспомнил, — передразнил Витька, — разве так вспоминают? — Он опять уткнулся в книжку. «Мегрэ задумался. На его лбу надулась жила. Для преступника было два выхода из коттеджа. Если он пойдет...»

А старик сидел на постели и мучительно вспоминал, куда могла запропаститься, будь она неладна, ложка, даренная уральскими рабочими, деревянная? Когда она пропала? И если уцелела, то где может быть?


1972


Саша

Нет, я не третий, я не лишний —

Это только показалось...

Из песенки

Этот рассказ можно начать с этой песенки. Каждое утро, если не было слишком сыро, отдыхающие санатория выбегали на зарядку и, окружив баяниста, пели ее.

Можно начать с этой песенки, можно и с другого, с того, что март на юге — месяц неприютный. И днем и ночью идут дожди. И над землей такая морось и мгла, что даже за сто метров не видно Черного моря. И уныло стоят громады деревьев, опустив тяжелые ветви, и всюду на тусклом асфальте серая вода. В такую пору наваливается тоска, и радуешься тому, что весь санаторный день расписан до минуты — то завтрак, то мацестинские ванны, то ингаляция или массаж, а там надо час лежать после процедур, а там уже обед, а после обеда «тихий час», и вот уже полдник, а тут и вечер, и кино — и день незаметно прошел.

Можно начать с этого, но можно и с конца. С середины можно. С чего ни начни, до сути все равно доберешься. Или вот хотя бы с этого.

Каждый день приезжают в санаторий новые люди, но далеко не все бросаются в глаза. Сашу же заметили сразу. В столовую он вошел хлопнув дверью и резко остановился у всех на виду, позволяя себя рассматривать сколько кому вздумается. Голову он держал наотлет, горбоносый, на высокий лоб падал чуб. Глаза его тонули в черных ресницах, — потом я узнал, они были черны от каменноугольной пыли. Если бы кто захотел определить его одним словом, то это слово было бы — «орел!». И по тому уже, как он оглядывал всех нас, можно было точно сказать, что этот человек на работе вел себя уверенно и, если надо, дерзко. И еще чувствовалось — себя он считал совершенно устроенным в жизни.