Дервиш и смерть - страница 20
— Ты, наверное, считаешь меня плохим человеком.
— Не считаю.
— Я не такой. Но я не могу тебе помочь.
— Каждому свое.
Это не был упрек, не было примирение с судьбой, он лишь воспринимал все, как есть, как некий извечный горький опыт, когда люди не желают помочь осужденному, меня он тоже причислил к этим людям и не удивляется этому. Он не сломился, не лишился сил, не стал растерянно озираться вокруг, но остался собран, полон решимости сражаться в одиночку.
Я спросил, почему его преследуют. Он не ответил.
— Как ты убежал?
— Прыгнул со скалы.
— Ты убил кого-нибудь?
— Нет.
— Ты украл, ограбил, совершил позорное дело?
— Нет.
Он не спешил оправдываться, он не старался убедить меня, он так отвечал на мои вопросы, словно они были излишни и скучны, не оценивая меня больше ни по добру, ни по злу, не воспринимая ни как угрозу, ни как надежду: я не выдал его, но помогать ему не хочу. К моему удивлению, это пренебрежение мною, словно я был деревом, кустом или ребенком, ударило по моему тщеславию, как-то обезличило и уменьшило меня, лишило всякой значимости не только в его, но и в своих собственных глазах. Он не касался меня, я ничего не знал о нем, никогда его больше не увижу, но меня волновало осуждение, меня оскорбляло, что он вел себя так, будто меня нет. Мне хотелось, чтоб он рассердился.
Я покидал его, и меня волновала его судьба.
Я продолжал стоять в запахе лавра, который душил меня, в юрьевой ночи, что жила сама по себе, в саду, который превратился в особый мир, мы стояли вот так, человек перед человеком, не испытывая радости от нашей встречи, не имея возможности расстаться, будто и вовсе не встречались. Я мучительно думал о том, как поступить с ним, превратившимся в куст, чтоб не причинить зла, не поддержать чужой грех, не зная о том, каков он, стремясь не согрешить перед своей совестью и не видя решения.
Странной была эта ночь, не потому, что происходило, но потому, как я это воспринимал. Разум подсказывал мне не вмешиваться в то, что меня не касается, а я вмешался настолько, что не видел выхода, старая привычка владеть собой увела меня в комнату, а я вернулся, гонимый какой-то новой потребностью, порядок жизни в текии среди дервишей научил меня проявлять твердость, а я стоял перед беглецом, не зная, на что решиться, и уже это одно означало, что я поступаю не так, как нужно. Доводы разума говорили, что надо предоставить человека его судьбе, а я шел вместе с ним по его скользкому и опасному пути, который не мог стать моим.
И пока я раздумывал, ища подходящее слово, чтоб выпутаться, у меня вдруг вырвалось:
— В текию я тебя ввести не могу. Это было бы опасно и для меня и для тебя.
Он не ответил, даже не взглянул на меня, я не открыл ему ничего нового. У меня еще было время отступить, но я уже начал скользить, и остановиться было трудно.
— В глубине сада есть хибара,— шепнул я,— туда никто не ходит. Там у нас ненужный хлам.
Беглец посмотрел на меня. Глаза у него были живые, недоверчивые, но ничуть не испуганные.
— Спрячься, пока они не уйдут. Если тебя схватят, не говори, что я тебе помог.
— Меня не схватят.
Он произнес это с такой уверенностью, что мне стало не по себе. Я снова почувствовал знакомую тревогу и раскаялся, что предложил ему убежище. Ему достаточно самого себя, тебя он отстраняет: словно ударив, он оттолкнул протянутую руку, до отвращения уверенный в себе. Позже я устыдился своей скоропалительности (что ему еще оставалось, кроме веры в себя!), уличил себя в низком чувстве удовольствия оттого, что люди нам благодарны, что они показали себя маленькими и зависимыми, ибо это создает наше расположение к ним, питает его и преувеличивает значение нашего поступка и нашей доброты. А так она кажется мелкой и ненужной. Однако в тот момент мне не было стыдно, я злился, мне казалось, что я впутался в бессмысленную историю, и тем не менее я направился по саду к обветшавшему домику, укрытому кустарником и зарослями бузины. Лишенный радости, лишенный собственного оправдания, лишенный определенной внутренней потребности, но иначе я не мог.
Двери были развалены, внутри обитали летучие мыши и голуби.