Дервиш и смерть - страница 21

стр.

Он остановился.

— Зачем ты это делаешь?

— Не знаю.

— Уже раскаялся.

— Ты слишком гордый.

— Ты мог бы этого и не говорить. Человек никогда не бывает слишком гордым.

— Я не хочу спрашивать тебя, кто ты и что сделал, это твое дело. Оставайся здесь, это все, что я могу тебе дать. Пусть будет так, будто мы с тобой не виделись и не встречались.

— Это лучше всего. Иди теперь к себе.

— Принести тебе поесть?

— Не нужно. Ты уже жалеешь о том, что сделал.

— Почему ты думаешь, что жалею?

— Ты слишком медлишь, слишком размышляешь. Как бы ты ни поступил, будешь жалеть. Иди в текию, не думай больше обо мне. Ты выдашь меня, если будешь думать.

Что это — насмешка, издевка, презрение? Откуда у него такая сила?

— Ты не очень веришь людям.

— Скоро рассвет. Плохо, если нас увидят вместе.

Он хотел от меня избавиться, с нетерпением смотрел в небо, изменившееся в предвестье утреннего света. А мне хотелось задать ему тысячу вопросов, ведь я никогда больше не увижу его. Никто мне не сможет ответить, только он.

— Вот еще что: ты один, неужели тебе не страшно? Тебя схватят, убьют, у тебя нет никаких шансов.

— Оставь меня в покое!

Голос его звучал грубо, в нем слышалась злоба, и в самом деле не стоило говорить о том, что он и сам знал, может быть, он в самом деле считал меня дурным человеком, злорадно наслаждающимся его муками. И он отплатил мне той же мерой.

— Тебя мучает что-то,— сказал он с той неожиданной проницательностью, которая поражала меня.— Я приду как-нибудь поговорить, когда опасность пройдет. Теперь иди.

Он не ответил на то, что интересовало меня, вернул меня к самому себе. Да и какой ответ мог он мне дать? Какая связь могла существовать между нами? Чему он мог научить меня?

Я распахнул окно, в комнате было душно. Не будь его, я спустился бы в сад, без сна встретил зарю, теперь я дождусь ее здесь, голоса ранних птиц звучали все более густым хором, а небо над темным склоном поднимало веки, открывая синий зрачок. Деревья спали в саду, накрытые дымкой тонкого полумрака, скоро в первых лучах начнут выпрыгивать из воды рыбы, я любил утренний час пробуждения, когда жизнь только зарождается.

Я ждал посреди комнаты, тревога не покидала меня, и я не мог установить ее причину, огорченный тем, что сделал и чего не сделал, раздосадованный бесцельностью этой ночи, полной угрозы и беспричинного страха.

Я прислушивался к каждому шороху, шелесту птичьих крыл, слушал ровный ток реки и ждал, что услышу его или их, идущих за ним. Спасется ли он, останется ли, схватят ли его? Совершил я ошибку, не выдав его или не укрыв в своей комнате? Он сказал: как бы ты ни поступил, ты будешь жалеть. Как он мог угадать то, что мне самому было не совсем ясно? Я не хотел идти ни с ним, ни против него и нашел среднее решение, вовсе никакое, ибо ничто не было решено, лишь продолжена мука. Мне придется встать на чью-либо сторону.

Множество причин было и за то и за другое — погубить его или спасти. Я дервиш, я стою на защите веры и порядка, помочь ему — значит изменить своим убеждениям, предать то, чему посвящено столько лет чистой жизни. Будут неприятности и для текии, если его схватят у нас, еще хуже, если узнают, что я ему помогал, мне бы этого не простили, а узнать могут, он сам бы сказал, испугавшись или желая напакостить. Да и для брата плохо. И для меня и для брата. Я ухудшил бы и свое и его положение, обнаружили бы связь и последовательность в моем поступке, это походило бы на месть за брата или выглядело бы помощью другому, раз уж брату я не мог помочь. Много оснований было за то, чтоб передать его властям, и пусть уж сам как умеет решает свой спор с правосудием.

И опять-таки, я человек. Я не знаю, что он сделал, и не мне судить, а судьи могут и ошибиться, зачем мне брать грех на душу и перегружать себя возможным раскаянием. Много доводов было и за то, чтоб помочь ему. Но они были какими-то бледными, недостаточно убедительными, и я выдумывал их и придавал им значение, лишь поскольку они могли послужить прикрытием для того настоящего, единственно важного: с его помощью я пытался спасти себя. Он попался в тот момент, когда мог стать стрелкой на весах моей нерешительности. Осудив его, передав его властям, я переступил бы через свое смятение, остался бы тем, чем был, независимо от того, что произошло, словно бы ничего не случилось, независимо от арестованного брата и печали о нем, я пожертвовал бы им, несчастным и изуродовавшим самого себя, и пошел бы дальше по проторенной дороге послушания, неверный своей муке. Но если бы я спас его, это стало бы моим окончательным выбором: я очутился бы на другой стороне, выступил бы против кого-то и против себя, каким я был до сих пор, изменив своему покою. А я не мог сделать ни то, ни другое, от первого меня отвращала пошатнувшаяся уверенность, от другого — сила привычки и страх перед неведомым. Десять дней тому назад, пока брат был на свободе, мне было бы все равно, как ни поступи, я остался бы спокоен, теперь же я знал, что должен неминуемо определиться, поэтому и остановился на полпути, в раздумье. Все было возможно, но ничто не осуществлялось.