Десятый голод - страница 22
Напротив стоит Бухара — дыбом, как древний зверь, и чрево этого зверя дымится: бредовый сон, видение конца света — апокалиптическое зрелище… Воздух слегка посвежел, а в черных разрывах туч проклюнулись звезды. Мы долго молчим, чуя в ослабевших ногах страшную высоту. Губы мои и глотка мгновенно обсохли. «Стеклянные дни» кончаются, думаю я, кончились! Все кончилось, и начнется другое…
Дело в том, моя умница, что несколько дней назад на всю нашу область пала неслыханная доселе жара. Вползла в город из соседней пустыни хмарь вперемешку с пылью, песком — природа оцепенела. Город опустел, одичал, а люди попрятались по домам: у всех отмечались вялость и полная потеря памяти. У всех, но только не у евреев, у них эти признаки явно отсутствовали: евреи ощущали небывалый прилив сил, бодрости, особую смышленость и предприимчивость. За эти три дня им полагалось собраться, пристроиться в общий обоз и двигаться в сторону минарета. Без паники, без суеты и страха — в сторону Вабкентского минарета… Ушли бы все, провалившись буквально под землю. Чего тут проще, скажите?
Дима держится за перила — они нам вровень с грудью. Смотрим на море огней, на кустики далеких аулов, селений — лицо инженера печально.
— Я просто счастлив, что они не пришли, остались в своих постелях! — говорит Дима, не повернув голову ни ко мне, ни к Мирьям. — Пусть дети спят, пусть их мамы баюкают… В Москве я вычитал однажды, что именно дети первыми гибнут под землей. Пугают их там тишина, таинственные гулы недр, диковинная игра теней.
Илана, вы познакомились с Димой! От него редко можно было услышать больше трех слов кряду: странный, запертый в себе человек. Он всю дорогу молчал, им было, что от меня скрывать, — ему и моей душеньке! Он сделался моим кошмаром, вечной занозой в моем сердце, в мозгах. Невыносимо тесно, но деться мне будет некуда: как каторжанин, я буду скован с ними одной цепью. И целью.
— А окончательно успокоюсь, когда окажется, что полости под Каршинской степью обрушились, и нам придется повернуть назад.
— Ну, знаешь ли! — взорвалась Мирьям. — Оставь свои страхи при себе, слава Богу, есть еще ребе Вандал. По слову ребе любые препятствия, любые пласты и камни… Знаешь, что? Если ты хочешь назад, лучше тебе совсем не спускаться с нами! Полюбуйтесь-ка на него, с самого начала он смотрит назад!
— А радиация, Машенька? Это сейчас ты такая прыткая, а я бы видеть хотел, какой ты явишься на любимую родину? Лысой калекой, больной лейкемией к тому же…
Обо мне, моя лань, вы все уже знаете, а с Димой Барухом обстояло так: ребе отправил его в Москву. Жил он в Москве чуть ли не год, занимаясь в различных библиотеках, собирая материал на одну-единственную тему: «Пребывание огромной массы людей — детей и взрослых — в пещерах». Ни один ученый со дня сотворения мира над темой такой не сидел: одному Господу Богу известно, какую гору литературы он перерыл и что в Москве вычитал! Во всяком случае, Дима вернулся домой чуть ли не с докторской диссертацией, но выглядел абсолютно несчастным. Судя по той тревоге, что в нем жила, ответ он привез четкий: «Затея ребе дохлая!» И, чтобы снять с себя хоть малую часть ответственности, составил вопросник, обращенный к общине, — нечто вроде листовки: пусть, мол, каждый включится в общее дело. Идеи, фантазии, выдумки — все принимаю, любое творчество. Как они мыслят себе: переноску вещей, освещение, воду и пищу… Десятки, короче, вопросов, включая детские игры: «Чем занимать нам детей?»
Ни одна листовка, как вы понимаете, к нему не вернулась: евреи оставались глухи, равнодушны!
— Минувшей ночью я видел мерзейший сон, — начал Дима, подставив лицо горячему ветру, а тихий, бесцветный голос его было трудно услышать: — Даже не сон, а я бы сказал — дурное предзнаменование.
— Вот и Саул во пророках, — съязвила Мирьям. — Говори уж, зануда, не тяни людям душу!
Ко всякого рода снам, между прочим, моя душенька питала жгучее любопытство: мистика, бесовщина — это было ее натурой! Ребе Вандал часто ей говорил: «Язычество, доченька, Тора решительно осуждает!» Но эти занятия она упорно продолжала. Помню, что даже накаркала мне однажды, читая по моей руке, что где-то в скалистой пустынной местности мне вырвут язык, и так я умру — жестоким, необычным образом.