Дети Бронштейна - страница 14
Теория моего отца, которую он излагал по разным поводам, гласила: никаких евреев вообще нет. Евреи — это вымысел, хороший ли, плохой ли — можно поспорить, но во всех случаях удачный. Авторы вымысла распространяли слухи о нем с такой убедительной силой и настойчивостью, что купились даже те, кого это касается, кто от этого страдает, то есть якобы евреи, и сами стали утверждать, что они евреи. И это в свой черед придало вымыслу правдоподобие, сообщило ему известную достоверность. Чем дальше, тем труднее вернуться к истокам этой лжи, запутанной в таких наворотах истории, что с доказательствами через них не прорвешься. А особенно сбивает с толку, что множество людей не просто свыклись с ролью евреев, но прямо-таки помешаны на ней и будут до последнего издыхания сопротивляться, если кто попробует их этого лишить.
Пока я одевался, гнев мой поостыл, он ведь относился к школьной жизни, с которой я ныне прощался. Причесываясь, я заглянул во все четыре прохода между кабинками, однако Норберт Вальтке уже ушел. Может, поторопиться, и я догоню его на улице, но к чему? Я понял, что именно мог бы сказать учителю Зоваде на прощанье: «Не хочу уходить из школы, не прояснив одного недоразумения, о котором узнал лишь сегодня. Вопреки вашим предположениям я не обрезан. Этого парня я избил не из высоких побуждений, а из самых низких. Надеюсь, вы не нажали на кнопку секундомера двумя секундами раньше из-за этого недоразумения».
Не успел я спуститься, как опять перед моими глазами встал домик за городом, и Гордон Кварт, и недоверчивый незнакомец у окна, и человек в наручниках на кровати, и бедный мой отец. Я вышел на улицу, не зная, в какую сторону идти. Я забыл, отчего решил скрыть все эти ужасные события от Марты, единственного моего доверенного лица, но помнил, что так надо. Историей про Норберта Вальтке и Зоваде я это возмещу.
***
Сегодня я пропустил почтальона, и как раз сегодня из университета пришло письмо в зеленоватом конверте. Рахель Лепшиц передала мне его как святыню и шепотом сказала:
— Пусть там будет написано то, о чем ты более всего мечтаешь.
Затем она оставила меня одного, чтобы не мешать в такую минуту.
Я рвусь к учебе вовсе не столь рьяно, сколь она воображает. Многие профессии представляются мне вполне приемлемыми: столяр, санитар, крестьянин, садовник, часовщик, к тому же я знать не знаю, чем занимаются дипломированные философы.
Содержание письма оказалось таким, как я ожидал: мне рады сообщить, что я принят на первый курс, а к этому еще полстранички «практических советов». Время покажет, пойдет ли это на пользу философии (чего я пока не исключаю), но то, что мне это будет полезно, точно. Теперь бы найти, кто сдаст мне комнату: студенческую свою карьеру я ни за что не хочу начинать в этой квартире. Четыре месяца в сравнении с масштабами моей задачи — короткий срок, вокруг то и дело слышишь про бесконечные поиски жилья, про километровые листы ожидания. Усевшись за стол, я написал о своем везении Вернеру Клее — мы, можно сказать, друзья. Он солдат, тоскует там в казарме под Пренцлау, ему нужны хорошие известия.
За ужином новости по телевизору идут без звука, причин может быть две: первая — мне следует рассказать им о содержании зеленого конверта, вторая — из какого-то парадного зала передают знаменитую речь по поводу годовщины Освобождения. Когда показывают слушателей в зале, исполненных невероятного внимания, Хуго и Рахель поглядывают на экран. Слышу, как Лепшиц произносит:
— Вон, блондин в третьем ряду.
— Где? — переспрашивает Рахель.
— Сколько там третьих рядов?!
— Так что он?
Раздосадованный Лепшиц молча жует: картинка сменилась, какой теперь смысл рассуждать, на кого похож блондин в третьем ряду. У нас телевизора не было, ни дома, ни на даче. Лично я хотел телевизор, но деньгами распоряжался отец. Как-то я упрекнул его, мол, в классе каждый день что-нибудь обсуждают, а я об этом и понятия не имею, но он ответил: «Да что там понимать-то!»
Не выпуская из виду немого оратора, Лепшиц заявил:
— Могу тебе объяснить, почему он молчит.
— Почему же? — заинтересовалась Рахель.