Девять врат. Таинства хасидов - страница 8
Летом он любил плавать во Влтаве, а зимой катался на коньках. В этом виде спорта он достиг большого мастерства, и я часто ходил с детьми смотреть, как их дядя катается по замерзшей реке, танцует на льду и выделывает всякие трюки. Я слышал, что Иржи даже написал учебник по фигурному катанию, хотя он не сказал мне об этом ни слова, но то обстоятельство, что я нигде не мог найти его книжку, заставляет меня предположить, что она вышла под псевдонимом. Теперь у него было множество друзей. Он сумел их найти и после возвращения из Белза в 1915 году: оживил старые дружеские связи и завел новые. Бывало, он приходил домой только на рассвете и, как правило, в приподнятом настроении. Во время войны он подружился с Францем Кафкой, и они подолгу, до позднего вечера, бродили по старой Праге. Кафка обрел в Иржи родственную душу; его дневник содержит несколько хасидских легенд, рассказанных ему братом. Иржи всегда отличался спокойным, терпеливым нравом, а впоследствии к этим качествам добавилась еще и усвоенная им хасидская беззаботность в вопросах материального благоденствия. Эти черты характера он еще усиливал своим юмором, помогавшим ему легко переносить и педагогические невзгоды, и периодическую безработицу.
После 1930 года брат начал издавать свои хасидские рассказы и легенды. Они выходили раз в год в «Еврейском календаре». Написанные по-чешски, они уже не представляли собой образцов научной каббалистической литературы, предназначенной для горстки специалистов — их он едва ли мог найти в Чехии. Эти рассказы были рассчитаны на простых читателей, главным образом чехов, и рассказывали им о евреях нечто совершенно отличное от антисемитских текстов, которые тайно переправляли через чехословацкую границу нацисты. Рассказы Иржи шли от самого сердца, никоим образом не от разума, и корнями уходили в его личные переживания, отношения, любовь. Чтобы выразить все это, брат должен был использовать все поэтические возможности языка — но какого? Естественно, своего родного, чешского.
Шел 1935 год, когда он принес мне объемистую пачку исписанных листов, — на первом из них уже стояло заглавие: «Девять врат». Его очерки, сказал он, выросли в целую книгу, но, возможно, его стиль далек от совершенства, и потому он просит меня как опытного писателя подправить в рукописи стилистические неловкости.
Однако стоило мне начать читать, как я и думать забыл о всяком стиле. Меня настолько заворожили события, сюжеты, образы, сама манера повествования, настолько захватила их экзотика, фантастичность, оригинальность, что я читал и читал, не в силах оторваться. Мистика изображаемого не была туманной или недоступной для понимания; чудеса и диковины, которые пронизывали все содержание, не сопровождались патетикой и не ошеломляли. Напротив, вполне соразмерные с человеческими нормами, они представлялись милыми и простыми.
Легенды рассказывали о святых, замечательных раввинах, способных творить всяческие чудеса. Эти святые, находясь с Господом в чрезвычайно близких отношениях, позволяют себе быть с Ним накоротке, чуть ли не дерзить, и оттого иное чудо, совершаемое Богом, выглядит всего лишь как оказанное соседу одолжение. Рассказы повествуют о хасидах, об этих людишках, об этих особенных Божьих детях, которые благодаря своей безграничной набожности обладают редкими привилегиями — они могут через своих святых попросить у благосклонных Небес всего, что им необходимо для жизни. Однако их жизнь такая скромная-прескромная и их просьбы так соразмерны с этой жизнью, что они могли бы получить эти испрошенные малости и без всякого чуда — настолько все это земное и по-человечески прекрасное.
Лишь вдоволь насладившись содержанием книги, я стал думать — как и требовал от меня брат — о ее стилистике. Неужели у Иржи могли быть сомнения на этот счет? Ведь его легенды — я почувствовал это в каждой строчке — производят столь чарующее впечатление именно потому, что рассказаны в легендарно-чарующем стиле. Малейшее изменение тональности, ритма, легкости и простоты, как и определенной неловкости в отборе и порядке слов, — и их очарование в значительной мере окажется утраченным. Рассказчик связывает наивную изысканность — основу всех еврейских анекдотов — с изысканной простотой, какой бывают одарены самые выдающиеся еврейские художники, такие, например, как Гейне или Шагал. Автор неизменно прядет свое повествование из двух нитей. Одна из них — улыбчивый скепсис взрослого человека, рассказывающего детям о невероятных чудесах, творимых сказочными раввинами. Другая, параллельная, нить — слушатель, который с детской доверчивостью внимает каждому услышанному слову. Автор рассказывает обо всем естественно, живо, от себя, вы, можно сказать, почти видите его мимику и жестикуляцию, улыбки и озорные подмигивания. Слова, которые он произносит, из его уст идут прямо к вашему уху, со всеми своими паузами, модуляциями, то пиано, то форте, словно перед вами сидит сказочник на каком-то восточном базаре. Более того, композиция всей книги полностью соответствует ее содержанию, а наивные стишки с ассонансными рифмами, предваряющие каждый рассказ, соединяют их словно своего рода музыкальные интермеццо. Так книга, принимая форму единого целого, создает атмосферу своеобразной хасидской «Тысячи и одной ночи».