Диалектика просвещения. Философские фрагменты - страница 34
Позднее это было зафиксировано буржуазной экономикой в понятии риска: возможность гибели должна служить моральным оправданием наживы. С точки зрения общества с развитыми меновыми отношениями и его индивидов авантюры Одиссея являются не чем иным, как изображением того многообразия риска, которым пролагается путь к успеху. Одиссей живёт в соответствии с тем первопринципом, которым некогда было конституировано буржуазное общество. Можно было сделать выбор — либо обмануть, либо погибнуть. Обман был родимым пятном рацио, выдающим его партикулярность. Поэтому в состав универсальной социализации, по проекту кругосветного путешественника Одиссея и соло-фабриканта Робинзона, изначально уже входит абсолютное одиночество, что становится очевидным в конце буржуазной эры. Радикальная социализация означает радикальное отчуждение. Оба они, и Одиссей и Робинзон, имеют дело с тотальностью: первый объезжает, второй созидает её. Оба осуществляют это только будучи полностью оторванными ото всех других людей.
Последние встречаются обоим исключительно лишь в отчуждённой форме, как враги или как точки опоры, всегда — как инструменты, вещи. Однако одна из первых авантюр подлинного Nostos соотносится со временами намного более древними, чем варварский век шутовских проделок демонов и колдовства божеств. Речь идёт о рассказе о лото-фагах, поедателях лотоса. Тот, кто вкусит от этого блюда, обречён подобно слушающему сирен или тому, к кому прикоснулся жезл Кирке. Но тому, кто стал жертвой этого колдовства, не предуготовано ничто дурное: «и посланным нашим...Зла лотофаги не сделали». [51] Ему угрожает лишь забвение и паралич воли. Этим проклятьем он обрекается не на что иное, как на первобытное состояние без труда и борьбы на «плодородных лугах» [52]:
Подобной идиллии, весьма напоминающей счастье наркотиков, при помощи которых при ужесточившихся общественных порядках порабощённые слои были принуждены обрести способность переносить непереносимое, не в состоянии предаться самосохраняющийся разум, преследующий свои интересы. На самом деле она является лишь видимостью счастья, тупым растительным существованием, скудным, как существование животных. В лучшем случае это было бы отсутствием сознания несчастья.
Но счастье содержит истину в себе. По сути своей оно есть результат. Оно расцветает на упразднённом страдании. Поэтому прав тот страдалец, которому неймётся среди лотофагов. В противоположность им он отстаивает их же собственное дело, осуществление утопии, но посредством исторического труда, в то время как просто пребывание в состоянии блаженства лишает их каких бы то ни было сил. Но в силу того, что Одиссеем осознается эта правота, она неумолимо вступает в отношения бесправия. Совершенно непосредственно его деятельность разворачивается как деятельность во имя господства. Это счастье «в дальних пределах мира» [54] столь же мало допустимо для самосохраняющегося разума, сколь и более опасное из более поздних фаз. Ленивые разгоняются и отправляются на галеры:
Лотос — восточное кушанье. И по сей день играют его мелко нарезанные ломтики свою роль в китайской и индийской кухне.
Вероятно соблазн, приписываемый ему, является не чем иным, как соблазном регрессии на стадию собирательства плодов земли, [56] равно как и моря, более древнюю, чем земледелие, скотоводство и даже охота, короче — чем любое производство. Вряд ли является случайностью то, что представление о сказочно-праздной жизни связывается эпопеей с поеданием цветов, даже если это такие цветы, про которые сегодня ничего такого и не скажешь. Поедание цветов, на Ближнем Востоке все ещё общепринятое в качестве десерта, европейским детям известное в качестве липучки из розовой воды или засахаренных фиалок, обещает состояние, в котором репродукция жизни независима от сознательного самосохранения, блаженство сытости независимо от полезности планомерного питания. Воспоминание о самом отдалённом и самом древнем счастье, вспыхивающее в обонянии, все ещё скрещивается с самой предельной близостью съедания. Оно отсылает вспять, к первобытному состоянию. И неважно, какую полноту мучений люди испытывали пребывая в нём, они не способны мыслить никакое счастье, которое не питалось бы образом этого первобытного состояния: «Далее поплыли мы, сокрушённые сердцем»