Добердо - страница 42
В каверне уже хлопочут Чутора и Хомок. Я вызываю батальон, но Кенез уже все знает.
Завтрак проходит в полном безмолвии, и мне начинает казаться, что мы сидим на поминках. Я поглядываю на Арнольда, зная его искусство завязывать беседу, но он упорно молчит.
— Тяжелый фронт, — произносит немецкий обер-лейтенант.
— Пять рот легло в сегодняшней атаке, — добавляет лейтенант.
— Пардон, — шепчет Сексарди Арнольду, — спроси их, пожалуйста, сколько штыков у них в роте.
Арнольд пожимает плечами, но немец уже справляется, что интересует господина обер-лейтенанта. Сексарди с трудом выдавливает исковерканную немецкую фразу. Обер-лейтенант без всякой задней мысли охотно отвечает:
— Вместе с командиром роты и его помощником двести шестьдесят два человека.
— Ну-с, ты доволен составом, коллега? — спрашивает Арнольд.
— Да, это боевой состав, — наивно говорит Сексарди. Мы с Арнольдом улыбаемся. Переходим к вину и коньяку, и публика оживляется.
Итальянцы опять бросают «кошек» на наш участок. Грохочут тяжелые плоские разрывы. Вызываю к телефону наших бомбометчиков. Командир отряда, фенрих, жалуется, что у него мало бомб. Властью дежурного я приказываю не жалеть снарядов, бить до последнего, чтобы заткнуть рот итальянцам. Запускаю короткое поощрительное ругательство, а в конце беседы разражаюсь бранью, как настоящий пьяный офицер. Нервы согревает настоящая злоба, и мне нравится это новое ощущение. Иногда приятно прийти в ярость и ругаться всласть.
Выпивка развязала языки и немцам, они стали общительнее. Молодой лейтенант просто болтлив. Он почем зря кроет пехоту и вызывающе спрашивает:
— Скажите, какого вы мнения о нашей артиллерии?
Но, прежде чем мы успеваем ответить, обер-лейтенант резко обрывает его и долго смотрит на него суровыми, свинцовыми глазами. Возникает неловкое молчание, которое мы с Арнольдом остро чувствуем, но ни Сексарди, ни Дортенберг ничего не заметили, а Бачо увлекся наполнением стаканов.
— Будь другом, — просит меня Сексарди, — переведи им, что вначале я тоже презирал итальянцев, но потом пришел к заключению, что не солдат — солдат, а его оружие.
Я не хочу переводить такое бессмысленное определение, но Дортенберг уже сделал это вместо меня. Немецкий обер-лейтенант, как будто очнувшись от тяжелого сна, хватает толстыми, унизанными перстнями пальцами свой бокал и высоко подымает его.
— Поднимаю бокал за германское командование! — закричал Сексарди.
— Да здравствует Конрад фон Гетцендорф! — кисло ответил обер-лейтенант.
Я вышел в окопы. Мимо меня прошли санитары с носилками. По их тяжелым, твердым шагам я понял, что несут мертвеца.
Кругом царит сонная тишина, только далеко-далеко, у Сан-Михеле, что-то гремит, как приближающаяся летняя гроза. Я останавливаюсь и, делая вид, что поправляю гамаши, прислушиваюсь к разговорам солдат.
— Так им и надо. Пришли сюда и воображают, что будут звезды с неба хватать.
— Да где это видано так наступать! Мы только осенью четырнадцатого года так ходили в атаку, как они. В цепь развернулись. Подумаешь!
— А может, это новички и иначе наступать не умеют?
— То-то и оно. Вот прямо в рай и угодили.
— Без пересадки.
Я иду дальше, размышляя о том холодном безразличии, с которым относятся наши солдаты к своим самоуверенным, хвастливым союзникам.
«Мы плетемся в хвосте немецкой политики», — вдруг всплывает в моей памяти фраза, над смыслом которой я до сих пор не задумывался. Я ее где-то читал или слышал, не помню, — это не важно, а важно то, что эти слова только теперь дошли до моего сознания.
«В хвосте немецкой политики. Нас предали».
Пусто звучавшая до сих пор фраза вдруг наполняется живым содержанием. В этом помогли мне сегодняшняя встреча с нашими союзниками, Пиетро-Роза и солдатские разговоры.
Возвращаюсь в каверну Арнольда. Наши гости уже собираются уходить и ждут меня.
— Абсолютная тишина, господа. Бомбометчики итальянцев замолчали. Можно идти.
Немецкий лейтенант стал совсем розовым от вина. При свете солнца его глаза похожи на кроличьи. Обер-лейтенант хмуро пощипывает усы. Мы с Арнольдом провожаем их. Бачо откланивается. Его, беднягу, смущает то, что он не говорит по-немецки. Дортенберг и Сексарди остались в каверне допивать коньяк.