Другая музыка нужна - страница 14
Мартон побывал в этот день у Илонки, потом отправился на улицу Вешелени. Там он безрезультатно вбивал в башку придурковатого восьмилетнего сына какого-то торговца стихотворение, которое учил «когда-то в детстве».
У Илонки Мартон был снова учеником четвертого класса городского училища, в Кебанье — третьего класса, у сына торговца — учеником второго класса начальной школы — так и сыпались и сыпались слова старого стихотворения: «Горит заря на гребне гор. В морозной ризе дремлет бор… Деревья голые торчат, ручьи, замерзнув, не журчат…»
В эту вьюжную декабрьскую мглу Мартон чувствовал особенно остро каждую строку этого стихотворения.
Поздно вечером, освободившись от учеников, он мог бы, конечно, стать вновь реалистом пятого класса, но усталость сковывала и душу и тело. «Мама, постелите мне, — просил Мартон. — Лучше утром в пять разбудите. Никак не могу сейчас заниматься». И мать стелила ему постель. Мартон, сонный, раздевался, натягивал на себя перину. В пять утра, как обычно, мать вставала, принималась за работу и будила сына. А мальчику казалось, что он только что лег, — ведь и тьма стояла такая же, как накануне вечером, и буря так же завывала.
Матери хотелось, конечно, чтобы сын еще поспал, но она знала: нельзя, невозможно. Не разбуди его, на душе у нее было бы легче, но сыну это пошло бы не впрок. Теперь ведь дело не в ней, не в ее душе, а в Мартоне. Сама она вместе со всем прочим и это перенесет.
— Сынок, сынок, вставай!
Случалось, она останавливалась, сложив руки на груди. Взгляд ее устремлялся куда-то вдаль, голова чуточку запрокидывалась, и она едва заметно кивала. Мартон видел это сквозь полузакрытые ресницы. Мать думала о чем-то, долго стояла не шелохнувшись. И на ее красивом измученном лице отражалась не грусть, а думы — о жизни, о целом мире… Но к какому она приходила выводу. Мартон не знал, да, пожалуй, и не мог знать, потому что на душе у матери были в этот миг не слова, а чувства; тот гул, который слышит поэт перед тем, как родиться стихотворению, тот гул, который, точно май, распускающий бутоны, раскрывает за чувствами готовые родиться мысли; тот же гул, как думал Мартон, с каким и Земля несется вокруг Солнца, только мы не слышим его, потому что он звучит всегда: тот же гул, который вселился уже в души людей, закруженных войной, — только мысль еще не родилась, еще не обрела плоти.
— Сынок, сынок, вставай!..
Картошка испеклась. Вернулся Отто. Кроме Мартона и Пишты, все были дома. Мать накрыла на стол, внесла из кухни керосиновую лампу и поставила на клеенку; выкрутила чуть фитиль, чтобы свет был ярче, разбудила Банди, который дремал, положив голову на руки; переложила на другое место его тетрадки, ручку и чернильницу; смела тряпкой себе в руку рассыпанные по клеенке клочки бумаги и крошки резинки; нарезала одинаковые ломти хлеба, точно, хоть и на глазок, рассчитав так, чтобы большая часть каравая осталась на утро; разложила куски хлеба, внесла кастрюльку и распределила картошку: в кастрюльке оставила шесть картофелин — Пиште и Мартону; поставила солонку посреди стола. И когда все это было готово, она, ничуть не сетуя на скудный ужин, — считая, что иначе и быть не может, а если и может, то сетовать все равно не стоит, да и зря, и вообще у нее столько дел, что на такие пустяки время тратить не приходится, — тихо сказала:
— Фери, ужинать!
Детей звать не стала. Они и так уже сгрудились вокруг стола и ждали, дождаться не могли, когда можно будет сесть наконец.
Г-н Фицек положил башмак, над которым трудился, мигом подсчитал, сколько сшил за эту неделю. В голове у него почти одновременно возникли и число башмаков, и выраженная в кронах цена труда. Он встал от верстака, развязал сзади тесемки фартука, снял его через голову, вытряхнул, сложил и кинул на выпуклое деревянное сиденье сапожного стульчика. Затем прислонился к стеллажу с колодками, потянулся так, что хрустнули кости, — разок молча, разок выругавшись, задул керосиновую лампу и, пройдя в «комнату», сел за стол.
Осторожно, кончиками пальцев — он даже не помыл черные от работы руки — разломил картофелину. Выпорхнуло белое облачко пара. Неровную, дымящуюся сердцевину он макнул в солонку, и, будто по приказу, дети тоже разломили свои картошины.