Дубовый листок - страница 26
Глава 7
Десять дней Варшава пировала по случаю коронации, и у нас в школе не было занятий. Товарищи разбежались по друзьям и знакомым. Некоторые приглашали меня, но никуда не хотелось идти.
Я слонялся по улицам и садам Варшавы в надежде встретить ее, а один раз даже пробрался на концерт блистательного Паганини. Тщетно!
Дня за два до окончания празднеств, измученный тоской, я вспомнил о Владиславе и пошел на кладбище, захватив букет белых роз.
Там я был уже дважды — в первое воскресенье после того как Игнаций рассказал о его смерти, а вторично — на праздник божьего нарождения[25]. Тогда все было в снегу. Теперь же на Повонзковском кладбище, как и везде, было зелено. Молодые листочки блестели на солнце, словно лакированные, цвела сирень и пели птицы.
По знакомой тропинке я прошел к могиле, не встретив ни души, и, преклонив колени, помолился об упокоении души моего друга. Розы я возложил к подножию белого мраморного памятника, поставленного, очевидно, совсем недавно. На нем я прочел надпись: «Здесь покоится еще одно оскорбленное польское сердце».
Еще одно! Сколько их было и сколько еще будет! Я вспомнил давнишний разговор с паном Хлопицким. Как все-таки он мог уйти в отставку, чтобы не чувствовать гнета цесаревича?
Разве достаточно того, чтобы меня не угнетали, а до других дела нет? Но вот Лукасиньскому, Кшижановскому,
им было дело до других, а чем они кончили? Что изменили в Польше?
Зачем живут плохие люди? Почему именно они стоят над народом! А такие, как Владислав, излучающие тепло и свет, должны умирать! Скавроньский не мог вынести оскорбления и отказался от жизни, а Хлопицкий не вынес мысли о возможности подобного оскорбления и, может быть, только этим путем уклонился от самоубийства… Имею ли я право осуждать его — человека, умудренного житейским опытом?
Пролетел басистый шмель и спугнул мои размышления. Вот он вернулся, закружился над розами, плюшевым комочком упал на букет и, решительно раздвинув лапками белоснежные лепестки, заполз в цветок. Счастливый он! Ни о чем не думает! А я думаю слишком много, и науки в школе подпрапорщиков, и подвижная жизнь не способны меня отучить от этого!
Над головой нежно просвистела какая-то птичка. Голос ее был похож на хрустальный звон. По соседству ответил точно такой же голос… Вот если бы панна услышала, как я тоскую, — и отозвалась! Ведь даже в Евангелии сказано — «достаточно иметь веру с горчичное зерно, и тогда скажешь горе — сдвинься! И она сдвинется». Вера! Что это такое? Это желание. Вот я верю! Вот желаю! Пусть же панна услышит, как я тоскую!
Послышались голоса. Мелькнули вдали, за кустами, какие-то силуэты. Еще появились люди… Ранней весной почти каждый вспоминает своих умерших… Рука об руку
приближались две женщины в трауре. Остановились у могилы Скавроньского.
Я вскочил, поклонился и отступил, собираясь уйти, но одна из женщин, торопливо откинув вуаль, сказала:
— Останьтесь, прошу вас. Я его мать. Мне приятно видеть здесь того, кто помнит…
Я молча повиновался. Женщины преклонили колени.
Помолившись, они встали, и пани Скавроньская протянула мне руку. Я наклонился и поцеловал ее…
— А это — его сестра, — сказала пани, показывая на спутницу.
Подняв голову, я обомлел. На меня смотрела она…
— Ядвига Скавроньская.
Панна протянула мне руку, но я не посмел поцеловать ее… И даже не помню, поклонился ли я. Клянусь, глаза панны вспыхнули радостью! Она узнала меня! И глаза у нее были точь-в-точь такие же синие, как у Владислава, и вся она была его повторением, только более нежным. Как же я не понял это в зале сената! Какая странная судьба свела нас! Я не мог проронить ни слова.
— Ни разу еще не приходилось встречать кого-нибудь на могиле Владислава. Я бываю здесь не менее раза в неделю, — сказала пани Скавроньская.
— Не менее двух раз, — мягко поправила Ядвига. — И в любую погоду…
— Это верно, но как же иначе? Не могу отказаться от забот, которыми окружала его… Он был хорошим сыном… А вы его друг, не правда ли? Расскажите о нем! — попросила пани Скавроньская.
Увы! Что я мог рассказать о человеке, с которым удалось поговорить один раз в жизни.