Дунай - страница 17

стр.

Глубокая тишина, веет легкий свежий ветерок, словно напоминающий о том, какой могла бы быть жизнь — надутым парусом корабля, что несется вперед, оставляя за собой пенный шлейф; из-за этого ветерка тот, кто медлит и уступает засухе, чувствует себя виноватым и, подобно кафкианскому холостяку, прячется за ритуалом мелких фобий, словно за ширмой. Все будто задернуто покровом, делающим очертания предметов расплывчатыми и не позволяющим их желать. В подобные мгновения внутренней засухи бескрайнее поле вызывает страх, хочется в закрытую, душную комнату, где можно окопаться, выстроить собственную жалкую защиту. Но и на этот раз прекрасные скулы дочери Паннонии заставляют двигаться дальше, разгоняют оставшийся в углах спертый воздух, и все вновь течет своим чередом, легко и свободно, как вода, которая так нравилась старику Бройнингеру. Позже, когда мы шагаем вдоль течения Бригаха, догоняя остальных, на ум приходят слова из Талмуда и «Бертольдо»[14] (одни — лаконичные, другие — похожие на бурный поток, но согласные с друг с другом) о том, что такое мужчина без женщины.

11. Ризничие из Мескирха

В доме № 3 на Кирхплац, напротив церкви Святого Мартина в Мескирхе, висит табличка, напоминающая о том, что в этом здании, в маленьком городке неподалеку от молодого Дуная, провел свое детство Хайдеггер. Дом низенький, бежевый; на улице, перед узенькими подоконниками с медными украшениями, растет старое чахлое дерево, в ствол которого зачем- то вбили гвозди.

Сейчас в доме № 3 проживает семейство Кауфманы; открывшая дверь дама, у которой я спрашиваю о Хайдеггере, уточняет, кто именно меня интересует — сын или племянник ризничего. Хайдеггеру бы понравилось, что его помнят не как выдающегося философа, а как сына местного ризничего; не как прославившую свою фамилию знаменитость, а как того, чья личность и достоинство, чье место на этом свете обусловлено уважаемой фамилией его родных и почтением к скромной отцовской профессии. Вероятно, он бы почувствовал в это мгновение, что принадлежит традиции, храним ею, является частью пейзажа, звеном цепи поколений — негромкий, но надежный способ стать частью Бытия.

Впрочем, Хайдеггер, неоднократно подчеркивавший свою принадлежность к шварцвальдским крестьянам, осквернил это чувство верности и смирения, эту religio. За громким самоотождествлением с непосредственно окружавшей его общиной людей, с ее лесами, с ее говором, с ее очагом, скрывалось стремление получить монополию на подлинность, подобие товарного знака или патента, словно непосредственная близость к своему клочку земли отрицала или игнорировала верность других людей другим клочкам земли и другим родинам — деревянным домишкам, съемным квартирам или небоскребам. Привязанный к своему народу, как брат, в своей знаменитой хижине в Шварцвальде, где в поздние годы он любил уединяться и вести суровую жизнь, Хайдеггер вряд ли познал смирение пастуха Бытия: сделать это ему не позволяла извечная неосознанная претензия стать главным пастухом, тем, кому поручено управлять Бытием.

Подчеркивая связь со Шварцвальдом и его лесниками, Хайдеггер прекрасно осознавал, что во всем мире разворачивается процесс, угрожающий лишить человека корней, главного, что связывает каждого с его вселенной. Однако убежденная жесткость, с которой он отстаивал собственную religio, обусловила то, что он признавал подлинными только лес, стоящий перед его хижиной, крестьян, которых он знал по имени, взмах руки, ударяющей топором по стволу, слово на алеманнском диалекте.

Чужие крестьяне, леса, слова, обычаи, всё, что находится за горами и морями, всё, что не потрогаешь и не увидишь, всё, о чем можно узнать опосредованно, из косвенных источников, оставалось для него абстрактным, нереальным, принадлежащим миру идей, словно всё это существовало лишь в сухих цифрах статистики или было придумано демагогической пропагандой, а не было живым и конкретным, из плоти и крови, как сам пастух Бытия, который не мог воспринять это органами чувств и который слышал вокруг себя лишь запах Черного леса.

Досадное увлечение Хайдеггера фашизмом не было случайностью, ибо фашизм, в своем менее гнусном, но не менее разрушительном измерении, подразумевает подобный взгляд на мир: можно считать себя другом соседа по парте и не осознавать, что другие люди также могут быть друзьями собственных соседей по парте. В Иерусалиме Эйхман пережил искреннее потрясение, узнав, что отец капитана Лесса, израильского офицера, который допрашивал его на протяжении месяцев и которого он глубоко уважал, погиб в Освенциме. Эйхман был потрясен, ибо из-за отсутствия воображения не способен был увидеть за цифрами жертвы, черты лица, взгляды конкретных людей.