Душистый аир - страница 10
— Просим барина откушать, — ехидно подзывает Юочбалене Казиса, переминающегося невдалеке. — Картошку-то уж как-нибудь сам облупишь, пальцами — это тебе не Америка.
— Дурака и в церкви бьют, — ворчит Мотеюс, помешивая похлебку. — Все как люди приходят, а он, рыжун…
— Кто с собой долларов привез, а наш Казис — вшей.
Пятрас хохочет, долго не закрывая щербатый рот. Казис возит ложкой по дну миски, позабыв о еде, морщит лоб, покрытый спутанными волосами, не поднимает глаз.
— Такого дурака во всем свете не сыщешь, — снова рычит Мотеюс.
— Я на свое пришел… На свою землю, — наконец тихо произносит Казис, сжимая в руке краюшку хлеба.
— Слыхали? — медленно озирается Мотеюс. — На свое он явился, рыжун…
— Где твоя земля? — Юочбалене глядит на него в упор, стиснув в руке деревянную ложку.
— Нет тебе здесь земли! — Мотеюс молотит кулаком по столу.
— Нету! — кивает головой Юочбалене.
— Нет! Нет! — выкрикивает, весь красный, Пятрас.
— Это отцовская земля, надо ее поровну разделить. На три части, — поднимает голову Казис; в его голосе слышится настойчивость.
— Дураку — кукиш под нос! — Мотеюс тычет Казису кукиш. — Мы столько лет трудились, пот лили, а ты — что?
— Я тебя в Америку снарядила, последние гроши наскребла, а теперь, когда ты через свою же глупость гол-голехонек, еще и на землю заришься? — Юочбалене от негодования задыхается.
— Не хотите добром, судом потребую, — произносит Казис и, отталкивая миску, выходит из-за стола.
Встает и Мотеюс. Лицо его внезапно зеленеет, он заносит над головой Казиса свои кулачищи, но, тряхнув ими в воздухе, опускает и по-бычьи наклоняет голову.
— Угомони ты этого американца, не то я… — говорит он матери. — Я ни на что не посмотрю, только бы земля в моих руках оставалась.
Казис снимает с ветки косу и медленно, точно взвалив на плечи тяжкую ношу, удаляется. Он идет в луга. Теперь я вдруг ощущаю, как по лбу у меня струится пот, а рубашка прилипла к спине — хоть выжми.
Юочбалене ровно две недели не наведывалась в деревню, из дома ни ногой, чужим глаз не казала. К ней на хутор тоже никто из соседей не ходил — все шептались и, прильнув к щеколдам своих сеней, прислушивались, дивились на дела, которые творились на хуторе под тополями. Наконец старуха не вытерпела и однажды воскресным вечером накинула черный платок да и вышла за ворота. И хотя никто ее не спрашивал, Юочбалене сама выложила всю правду. Ей хотелось излить накопившуюся горечь, как будто это помогает.
Казис делал всякую работу: кормил свиней, собирал листья, резал траву, косил луга, сгребал сено. От зари до вечера. Первым вставал, последним ложился. Юочбалене обнаружила, что за столом оказался лишний рот, и рассчитала батрачку Аготу. Та просилась еще остаться, хотя бы пока полоску картошки себе нароет или угол найдет, но старуха и слушать не желала — велела Мотеюсу запрячь телегу, покидала туда все девкины пожитки и приказала везти в Даржининкай к сестре, а там прямо на дворе все вывалить. Подскакивала на ухабах телега, и плакала в ней Агота. Она вцепилась в свои жалкие тряпки, чтобы не растерять в тряске, и вслух поминала все беды, а изведала она их немало за долгие годы службы у Юочбалене. Казис стоял у ворот с коромыслом на плечах и глядел вслед телеге. Он сгорбился, опустил голову, точно чувствовал себя виноватым.
— Чего уставился? — накинулась на него мачеха. — Поворачивайся-ка живее, картошку пора ставить, горшки пустые на печи.
Заскрипело, покачнулось коромысло.
Иногда, бывало, Казис закончит свои дневные труды и перед сном достанет гармошку, присядет под тополем и заиграет. Играл он осторожно, едва слышно. Издали было похоже на стрекотание кузнечика в траве. Первые аккорды дрожали, обрывались, и казалось, они вот-вот исчезнут, потонут в бескрайней тьме глухого вечера. Видимо, огрубели пальцы у музыканта, утратили гибкость, а в ушах еще стоит поросячий визг, стук ведер да грубая брань. Теперь уж не то, что прежде, когда он, бывало, так и рвет гармонь, шагая в толпе парней по деревенской улице. Но вот звуки становятся уверенней, громче. Все кругом молчит, даже соловей в кустах над речкой Швяндре примолк, только листья тополей тихо шелестят, вторя музыке.