Его любовь - страница 23

стр.

Штабель с помощью компрессора обливали из шланга соляркой. Из конопляной пакли скручивали факел с длинной ручкой. Топайде, засунув стек за сверкающее голенище, с нетерпением ждал и выхватывал факел из рук конвойного. Кто-нибудь из надзирателей поджигал набухший в солярке пучок, и, когда факел разгорался красным коптящим пламенем, Топайде ловко бросал его на вершину штабеля, точно в центр, и делал это так сосредоточенно, как в азартной игре, от результата которой зависела его жизнь.

Печь сразу занималась огнем: вспыхивали потоки солярки, с жутким треском загорались волосы. Топайде некоторое время смотрел на огонь с тупым злорадством дикаря, потом вдруг, словно опомнившись, отворачивался и торопливо уходил прочь, нервно подергивая головой и характерно подпрыгивая. Миколе казалось, что такая походка была у одного Топайде.

На холме, возле комендатуры, он резко останавливался и еще некоторое время смотрел на пламя, но теперь уже почему-то с недовольным видом. Стоял, как обычно, расставив циркулем ноги, похлопывая стеком о высокое, похожее на бутылку, голенище. Потом так же внезапно, будто вспомнив о чем-то неприятном и даже испугавшись, засовывал стек за голенище, нервным движением доставал миниатюрный фотоаппарат, подносил его к глазу и щелкал, щелкал. И только после этого торопливо исчезал в помещении комендатуры.

Микола перестал уже удивляться поведению Топайде, собственно, и удивляться нечему было: фашист — это фашист!..

Так и проходил день до вечера. Оттаскивал Микола труп к печи, снова, как робот, цеплял в завале багром следующий и, позвякивая кандалами, волочил, волочил, не имея возможности отогнать мух, роями сопровождавших его. Казалось, и они служили гестаповцам, подгоняли узников, не позволяя ни на минуту остановиться и передохнуть. Осенние мухи — они особенно назойливы и злы.

Теперь нечего было и думать о побеге, и все же еще в самый первый день Микола наметил себе далекий ориентир — для побега! К востоку, на фоне неба особенно отчетливо был виден над яром силуэт одинокого и старого грушевого дерева. И всякий раз, едва только представлялась возможность, он вскидывал глаза на это высокое дерево над пропастью, смотрел на него — и вроде бы становилось немного легче, словно кто-то напоминал о существовании за колючей проволокой иного мира и все звал и звал воротиться туда.

День тянулся бесконечно, душный, дурманящий жаром костров, едким дымом и смрадом. Весь день без пищи, без отдыха, без воды. День в кандалах. И все же в конце концов и здесь, в овраге, в аду, наступал прохладный вечер. Пожалуй, даже немного раньше, чем там, наверху.

Тогда их снова сгоняли всех вместе: землекопов, крючников, строителей, золотоискателей. Выстраивали в колонну по пять человек — обязательно в колонну, ведь даже живые трупы должны передвигаться по-солдатски. Должно быть, фашисты считали: пока человек в состоянии таскать ноги, он должен не просто ходить, а маршировать. Вели на склад. Здесь отбирали багры, лопаты, кочерги, клещи. Все находившееся в руках смертников днем подлежало сдаче на ночь. И старательно все проверялось, считалось и пересчитывалось, потому что ничего металлического не должно было оставаться у узников, кроме кандалов. Их не надо было сдавать. Они подвергались только тщательному осмотру: не пробовал ли кто-нибудь перепилить их и снять. Особенно внимательно проверяли хомутик, который одним-единственным ударом склепывал флегматичный кузнец.

Когда на цепи замечали хоть что-либо подозрительное, сразу же в ряду из пяти оставалось четверо. Один выходил из колонны на расстрел — и остальные узники уже без команды, механически, заполняли возникшую пустоту, и прокатывался над колонной погребальный звон кандалов, напоминая, что гибель одного касалась всех.

А потом колонну опять гнали к землянке, перед которой на фоне залитого кровью заката чернел силуэт пулеметной вышки. Возле землянки выдавали ужин — кружку бурды, которую, как бы в насмешку, называли надзиратели по-домашнему тепло и вкусно — «кофе», и ломтик хлеба, скрипевшего на зубах.

Но прежде, чем кормить, Топайде цинично интересовался, не поужинал ли кто-нибудь самовольно, тайком, возле печей. Заметно было, проверка эта доставляла ему особенное удовольствие. Проходил, подпрыгивая, вдоль колонны, похлопывал стеком по голенищу, спрашивал: