Эрифилли - страница 7

стр.

в их отношениях возникла странная напряженность, причина которой неизвестна, так как горьковское письмо, содержавшее разъяснения по этому поводу, было, по-видимому, утрачено. По ответному письму Феррари от 22 апреля 1923 г. можно, однако, утверждать, что толчком к недоразумению послужили не литературно-стилистические разногласия, а какие-то биографические обстоятельства. Приведем это письмо целиком:


Дорогой Алексей Максимович,

Ваше письмо меня очень обрадовало.

Хотя с Максимом Алексеевичем <Пешковым> я говорила только о нем (и только потому что он сам меня на это вызвал), но думала действительно и о вас, т<ак> к<ак> люди говорили, что слышали обо мне «в доме Горького». Я очень рада, что это неверно о вас, и тысячу раз прошу прощенья, что думала так. Не сердитесь, ради бога, – в этом не только моя вина, и мне пришлось слишком дорого расплатиться за все версии обо мне.

Вы пишете, что моей биографии для вас не существует. Мне от нее отрекаться не нужно. Я бы гордилась моей биографией, если бы допускала, что для меня был возможен и другой путь. Но это зависело не от меня, так, как мой рост или цвет волос. Во всяком случае я твердо знаю, что никто на моем месте не сделал бы ничего лучше и больше моего и не работал для России в революцию с большим бескорыстием и любовью к ней. И мне очень больно, если вам, чтобы хорошо относиться ко мне, нужно вычеркнуть мою биографию.

Я не знаю, о какой моей пьесе В. Ходасевич говорил вам. Он не читал моих пьес. Я думаю, что он спутал – это, должно быть, поэма (и не белым, а простым стихом), что я ему читала зимой. Пришлю ее вам на днях, т<ак> к<ак> у меня ее нет сейчас. Пока же посылаю очерк «Литейная» (это будет главой повести) и две сказки. Как вы находите «Эльку»? Мне кажется, это лучше всего, что я написала, хотя всё еще не так, как надо. И вообще, я нишу не так, сама чувствую неверный тон. Я не владею ни языком, ни материалом и, кроме того, не уверена, что писать надо. Вы вот думаете, что у меня нет любви к моему ремеслу. Я не знаю. Радости от него во всяком случае мало. Но на эту безрадостность, а иногда и отчаяние, я ничего не променяю. Литература у меня не главное, а единственное, и если я ее не «люблю», то обрекаюсь ей абсолютно.

Как ваше здоровье? Желаю вам скорее поправиться – и не сердитесь, ради бога, на меня.


Елена Феррари[32].


Возникает ряд недоуменных вопросов. Какую оплошность по отношению к Феррари совершил сын Горького Максим Пешков и почему такую досаду у нее могло вызвать – пусть и оказавшееся ложным – допущение, что к оплошности мог быть причастен сам Горький? Что в ее биографии должно было дать повод к подобного рода недоразумениям? Феррари с гордостью заявляет, что «никто на моем месте не сделал бы ничего лучше и больше моего и не работал для России в революцию с большим бескорыстием и любовью к ней», – в то время, как годом раньше тому же Горькому она жаловалась, что возвращение в Россию для нее невозможно из-за каких-то ошибок по отношению к большевистской власти, совершенных в пору гражданской войны[33]. О какой «слишком дорогой цене» за все неверные версии о себе говорит Феррари и какое отношение эти роковые обстоятельства имеют к ее литературным занятиям? Почему вообще с таким жаром говорит она о своей литературной работе, отвергая горьковское утверждение, сделанное зимой, будто литература для нее – «не главное»? Чтобы понять, что именно стоит за данным эпизодом, приходится обратиться к далеким от литературных дел источникам.

Ключ к истолкованию недоразумения, возникшего между горьким и Феррари, мы находим в показаниях Н.Н. Чебышева – судебного деятеля дореволюционной эпохи и ближайшего помощника генерала П.Н. Врангеля во время гражданской войны и в эмиграции. В октябре 1931 г. Чебышев поместил в парижской газете Возрождение статью, посвященную 10-летию потоплению яхты «Лукулл» под Константинополем[34]. Событие это произошло при обстоятельствах, сочтенных современниками в высшей степени подозрительными: яхта, стоявшая у самого берега и служившая штаб-квартирой генерала Врангеля