Эшлиман во временах и весях - страница 11
За дверью едва на тело не наступил, но живое почувствовал. Выругался, прошел было мимо, но нищенка за пальто ухватила, держит.
— Пусти, тетка, — сказал, — болен я.
— Так я вылечу, вылечу. Полечу. Куда скажешь — с тобой.
Рванул полу, освободился, ушел. “Собаку бы взял”, — подумал. Не слышал — чувствовал ее за собой.
— Ладно, — сказал, — иди.
Рядом пошла, на полкорпуса позади, правда, как собака.
“Надо же, — подумал, — кому-то и я еще человек”.
Привел ее в комнату, снова Достоевского вспомнил, как паутина на свету заиграла. Пусть и на том свете угол с пауками поджидает, только бы здесь закончить скорее, и забыть, все забыть, всех. Взглянул — вроде не старуха она, его нищенка, да и пьяная не в дупель.
— Ты хоть знаешь, к кому пришла?
— Знаю, к тебе. А ты куда пришел?
— Домой.
— Нет, не домой ты пришел, ты другой. Да и я другая была…
— Что ж такой стала?
— Не смогла…. С людьми этими не смогла… Ты не поймешь.
— Куда мне. С этими она не смогла…. Где других сыскать, может, подскажешь? Ладно, давай по стакану — и лягу, пока эти твои люди хомутать не пришли. Вышвырнули нас, и дело с концом. Лучше в холодильнике пошарь. Заболел я.
— Так ты лежи, я тебя выхожу.
Дичары
Приехав, растопил печь, раскрыл окна и двери, разгоняя тяжелый дух нежилого дома. Уже и август был на исходе, ночами зябко, к утру окна запотевали. В огромном древнем комоде, который бабка его называла “кофр”, хранившем запах слежавшихся веков, откопал невесть кому принадлежавший ватник, накрывался ночью. Пытался подсчитать, сколько лет не был здесь, но сбивался в воспоминаниях, путался.
Утром набрасывал ватник на плечи, выходил в подлесок, давно забивший участок и подступавший к дому, накачивал воду в гнутые ведра из проржавевшей трубы колодца, вспоминая, как мальчишкой крутил эти ведра, поражая воображение соседской девочки, — и уходил искать.
Давным-давно миновала их любовь, и девочка та спилась и сгинула, а он уцелел, чему сам удивлялся. Он был мастер, великий мастер, как будут писать вскоре после того, как на тело его наткнется случайный грибник. Он и был им всегда, и если не мольберт, то стопка квадратных листов всегда сопровождала его жизнь, принимая на себя ее случайные очертания. Сам он не менялся с юности, когда почувствовал силу вложенного в него дара, которому и служил, с молчаливой неуступчивостью переживая годы гонений и нищеты. Но пришли новые времена, поднятая ими волна вынесла его к вершине успеха. Мир наглой публичности принял его как забавного реликта ушедшей эпохи, позволив жить на проценты с распродажи его прошлого. Но волна шумного признания быстро схлынула, а те сокровенные люди, что надолго замирали перед его холстами, не окупали выставок. Новым хозяевам жизни, требовавшим глянцевого величия за свои награбленные деньги, он оказался столь же не нужен, как и прежним, но и свое он писать перестал. Запил, развелся, злился какой-то чужой злобой, уезжал в мастерскую, бессмысленно рассматривал холсты, отыскивая в них свои оттенки, — и не находил, расшвыривал.
Теперь сбежал на заброшенную дачу, исчез, не сказавшись, словно уже умер для всех. По пальцам пересчитал, кто вспомнит, кто искать кинется, да много их, пальцев, не нужен он стал никому, даже детям, что уютно прижились в пошлых гламурных изданиях. А он вторую неделю бродил сырым лесом, заново знакомясь с ним, в надежде, что за поворотом распахнется, собьет дыхание волшебный вид — какая-нибудь заросшая просека, внезапно раскатившийся луг, изгиб тропы, нежилая сторожка, подломившаяся на ухабе, или прозрачная березовая роща — роща, вызывавшая то молитвенное чувство, с которым он писал ее, как храм, в те времена, когда был здесь своим. Искал ту точку, с которой пейзаж отзовется в груди тревогой и ликованием, выходил к лугу, раскатывающемуся до реки, очерченной по берегу кустарником, опирался спиной на сложенные уже стога, запрокидывая голову к медленному августовскому небу, тяжело ворочающему сизыми облаками. Пусто, просторно, окутано той предобморочной красотой, что в тихий день обволакивает все осенние русские пейзажи.
Но искал он то, что лишь один мог увидеть и запечатлеть в душе, сторожил момент, когда притихший этот пейзаж вспыхнет потаенной силой, только ему доверяясь. С такого мгновения влюбленности в свою землю все и началось когда-то, за тем он и приехал. Природа открывала ему свои видения, которыми, казалось, проникаются и его кисти. Он оставался верен отражению мира, создавшего его своим художником. Верен вопреки всему и всем — что и отмщалось годами безвестности, унижений и презрительной кличкой Язычник. Но прежде заветный пейзаж возникал внезапно, иногда совсем не ко времени, а теперь он искал, искал так, что в глазах сливалось от напряжения — и не находил. Падал, как в детстве, ниц в мшистые натеки, вдыхал горьковатый дух леса, лежал, распластавшись, приникнув грудью. И слышал стук своего сердца об отчужденное, неприемлющее. Земля детства не прощала отступничества.