Голова в облаках - страница 27

стр.

— Вся беда от нас самих, — сказал Чернов раздумчиво. — Народ у нас смелый, веселый и бестолковый, как Васька Буслаев!

Монах вздрогнул от этих нечаянных слов и подозрительно поглядел на Чернова: вот паразит, подслушал его тайные мысли!

— Какой Васька?

— А из былины из старой. В книжке прочитал. Буйный Васька-то был, хотя и героем стал. В кого пошел, неизвестно. Отец Буслай девяносто лет жил в Новгороде тихо-мирно, как дворянин или, к примеру, помещик. А сын Васька, хоть и учен был и песельник, а поводился с пьяницами и сам стал пьяницей и мотом. Оно — конечно, когда и погулять, как не в молодости, да ведь и меру надо знать, не только о себе думать, о своих удовольствиях. А он дружину завел хоробрую, тридцать молодцев без единого, тридцатый, значит, Васька. Или первый. Потому как все они были пьянь, оторви да брось, все без понятия добра. Положим, нонче тоже пьют по-черному, да ведь нонешней былью не оправдаешь прошлое преданье, сами должны отвечать. Ну вот. И Васька со своей дружиной хороброй захотели «пить и есть из готового» и устроили бой со своими новгородскими мужиками, чтобы те, если будут побиты, платили этой пьяни три тыщи рублев в год. По сотне на брата-дружинника, стало быть. Для города оно, конечно, не так уж и много, да с какой стати три-то тыщи… А под старость молиться в Ерусалим ездил: душу надо было спасать. Вот ведь!.. Охо-хо-хо! А мы и о душе не думаем.

И опять замолчал, ни о чем не спрашивая, не советуясь. Стало быть, теми же тропками кружит, в том же темном лесу жизни блукает.

Монах наклонился к костру, посовал в середину его несгоревшие концы сучьев, подкинул еще несколько веток сушняка и опять уставился на огонь. Дамка сидела рядом и, следя за прыгающими и качающимися языками пламени, не по-собачьи серьезно думала о чем-то большом и важном.

А может, и не думала, потому что, как и хозяин, была просто заворожена огнем.

Великое, ни с чем не сравнимое действие производит теплое, пляшущее пламя костра. Чернов, Монах и его Дамка очарованно и бездумно глядели на огонь (вот так еще смотрят на текучую воду) и, отрешенные от всего мира, от самих себя, были сейчас родными и равными не только друг другу, но и земле, костру, воде, безмолвному лесу, молодому месяцу — всему окружающему миру. Они не сознавали этого, они вообще сейчас ничего не сознавали, потому что в эти минуты отключается ненужный разум, со всеми его заботами, страхами и радостями, они даже ничего не чувствовали, если не считать идущей от костра пахучей солнечной теплоты и уюта, потому что их самих не было, они растворились в этом молчащем мире, стали его частичками, но не отдельными, не отъединенными каждая своей оболочкой, а слитными в одно целое, бесконечное и безначальное. И было это безразмерное живое целое почти не познанным, не имеющим названия, драматичным, и видимым проявлением его стал вот этот чарующий древний процесс: изгибались и ворочались на красных углях охваченные жарким пламенем ветки, с треском разлетались в пахучем дыму золотые искры, качались, то вытягиваясь, то приседая, живые лепестки огня, и было от костра тепло и светло среди ночного сумрака безбрежного мира. И когда позади них раздался тревожный человеческий крик, а впереди, в заливе, плеснулась рыба, они все трое переглянулись и, уже очнувшиеся, уже в этом разъединенном мире в своей индивидуальной сущности, опять сблизились этим предупреждающим криком опасности, и Дамка, как самая близкая к изначальному, самая чуткая, угрожающе гавкнула и отважно кинулась на крик, защищая хозяина и его товарища, а за Дамкой вскочили старики.

Монах был проворней в этом деле — егерь, охотник — и агрессивней по характеру, он зарядил на ходу двустволку и бабахнул в небо из одного ствола, чтобы ободрить Дамку и остановить прокравшегося к рыбе злодея. И сделал он правильно. Тут же послышался сдавленный крик, шумная возня, рычанье Дамки и уже отчаянное: «Караул, убивают!»

Голос мужской, знакомый. Монах, задыхаясь, остановился.

У водовозной машины, рядом с длинным транспортером, Дамка катала по траве Степку Лапкина. Он втянул голову в плечи, защищая лицо и шею, неловко отбивался от наседавшей овчарки и кричал суматошно: