Горы слагаются из песчинок - страница 8
— Да и теперь иногда… — нерешительно говорит он. — Когда как. То «ты», то «вы»… я и внимания-то не обращаю…
Мастер, не поднимая головы, ковыряется в моторе. Подросток разглядывает в профиль его склоненное лицо, резкие черты которого вроде бы чуть разгладились, смягчились. Но взгляд прищуренных глаз застыл. Мастер работает на ощупь, не смотря под руки.
— М-да, — бормочет он наконец и, не разгибаясь, вытирает замасленные руки о штаны.
— А что, это плохо? — испуганно спрашивает Подросток. — Скажите, пожалуйста… это плохо?
Мастер, хмыкая про себя, еще раз оглядывает мотор. Дефектов в нем он не обнаружил.
— Да не то чтобы плохо…
— Так что же? — Подросток теряет терпение.
Мастер поднимает на него глаза. Видно, что он не сердится, скорее обеспокоен.
— Другим-то он «тыкает», — пожимая плечами, говорит Мастер. — Даже Шишаку. Если мне слух не изменяет.
Лицо Подростка заливает краска, щеки горят.
— Да ведь я… я вовсе…
— Знаю, знаю, сынок, — сочувственно говорит Мастер. — Ты тут ни при чем, можешь не объяснять.
— А как же…
— Что как же?
Подросток молчит.
— Может, сказать ему? — немного погодя спрашивает он. — Если его попросить, то, может… — и снова умолкает.
Мастер в задумчивости сдвигает кепку на затылок.
— Зря я затеял с тобой разговор этот, зря. В общем… не лезь к нему с этим, его дело. Ты только не вздумай рыпаться. — И он, теперь уже по-настоящему, берется за работу. Правда, чуть позже еще добавляет: — Я думал, может, такой уговор. Из-за отца твоего….
Подросток машинально подхватывает детали, ощупывает их, скользя отсутствующим взглядом по кулачкам, пазам и изгибам. Протирает обтянутые искусственной кожей сиденья, обивку салона, хромированные части, стекло. Он весь покрывается холодной испариной, которая превращается в липкий пот. Не замечая встревоженных взглядов Мастера, он то решительно вздергивает подбородок, собираясь заговорить, то растерянно опускает голову, не находя нужных слов, чтобы выразить все, что творится на душе.
Перед глазами, всплывая из небытия, встает фигура Отца, его уверенная осанка, энергичные жесты; лишь незадолго до смерти, когда тело Отца совсем истаяло, движения его стали скованными и нерешительными. Отцовские руки Подросток видит как живые, точно перед ним прокручивают цветную кинопленку: они совсем близко, и хочется за них ухватиться. Никогда ни у кого из взрослых не видел он этого необычного жеста раздвинутых и чуть вывернутых ладоней, которым Отец как бы говорил, извиняясь: что поделаешь, старина, выше головы не прыгнешь — или: тут я бессилен, сие от меня не зависит — вот примерно что означал этот жест, всегда успокаивающий и трогательный. Отец не считал себя всемогущим и признавался в этом легко и просто, точно так же он признавал и свои слабости. За другими Подросток ничего подобного не замечал. Никогда. Впрочем, недостатков у Отца было мало — может, потому он и признавал их с такой легкостью.
Да, он сидел за обитой кожей дверью, где покой его охраняли отсвечивающая матовым блеском резная мебель с рельефным узором из завитушек, цветов и листьев, кремового цвета камин и мягкие вышитые салфетки и где тусклый естественный свет, проходя сквозь хрустальные стаканы и пепельницы, разбрызгивался мириадами радужных искр.
Отец проник в этот мир.
Дверь, как огромная, пухлая, решительно поднятая ладонь, преграждала путь рвущимся в кабинет звукам. Снаружи стучала пишущая машинка, звонил телефон, слышались слезливые жалобы, которыми тут, казалось, пропитаны были даже стены, в крашенных масляной краской коридорах нервно барабанили пальцы возмущенных истцов, в темных закоулках прятали свой испуг свидетели, шаркали ноги осужденных, с трудом отрываемые от пола, который точно магнит притягивал и удерживал их, не желая отпускать.
Но Отец, несмотря на протестующе поднятую ладонь обитой двери, был с головой погружен в это странное море звуков. Ведь в зале заседаний все и вся обнажается, тайны темных закоулков становятся явью и взвешиваются на весах правосудия. В своем кабинете Отец обычно сидел за столом, полуобернувшись к двери. И только в последнее время стал плотно прикрывать звуконепроницаемые створки, чтобы лицо его, искаженное болью, могли видеть лишь белые папки, помеченные черными номерами. Два года он жил будто приговоренный к смертной казни, не зная, какой из дней окажется для него последним, и все два года — молчал.