Горы слагаются из песчинок - страница 8

стр.

— Да и теперь иногда… — нерешительно говорит он. — Когда как. То «ты», то «вы»… я и внимания-то не обращаю…

Мастер, не поднимая головы, ковыряется в моторе. Подросток разглядывает в профиль его склоненное лицо, резкие черты которого вроде бы чуть разгладились, смягчились. Но взгляд прищуренных глаз застыл. Мастер работает на ощупь, не смотря под руки.

— М-да, — бормочет он наконец и, не разгибаясь, вытирает замасленные руки о штаны.

— А что, это плохо? — испуганно спрашивает Подросток. — Скажите, пожалуйста… это плохо?

Мастер, хмыкая про себя, еще раз оглядывает мотор. Дефектов в нем он не обнаружил.

— Да не то чтобы плохо…

— Так что же? — Подросток теряет терпение.

Мастер поднимает на него глаза. Видно, что он не сердится, скорее обеспокоен.

— Другим-то он «тыкает», — пожимая плечами, говорит Мастер. — Даже Шишаку. Если мне слух не изменяет.

Лицо Подростка заливает краска, щеки горят.

— Да ведь я… я вовсе…

— Знаю, знаю, сынок, — сочувственно говорит Мастер. — Ты тут ни при чем, можешь не объяснять.

— А как же…

— Что как же?

Подросток молчит.

— Может, сказать ему? — немного погодя спрашивает он. — Если его попросить, то, может… — и снова умолкает.

Мастер в задумчивости сдвигает кепку на затылок.

— Зря я затеял с тобой разговор этот, зря. В общем… не лезь к нему с этим, его дело. Ты только не вздумай рыпаться. — И он, теперь уже по-настоящему, берется за работу. Правда, чуть позже еще добавляет: — Я думал, может, такой уговор. Из-за отца твоего….

Подросток машинально подхватывает детали, ощупывает их, скользя отсутствующим взглядом по кулачкам, пазам и изгибам. Протирает обтянутые искусственной кожей сиденья, обивку салона, хромированные части, стекло. Он весь покрывается холодной испариной, которая превращается в липкий пот. Не замечая встревоженных взглядов Мастера, он то решительно вздергивает подбородок, собираясь заговорить, то растерянно опускает голову, не находя нужных слов, чтобы выразить все, что творится на душе.

* * *

Перед глазами, всплывая из небытия, встает фигура Отца, его уверенная осанка, энергичные жесты; лишь незадолго до смерти, когда тело Отца совсем истаяло, движения его стали скованными и нерешительными. Отцовские руки Подросток видит как живые, точно перед ним прокручивают цветную кинопленку: они совсем близко, и хочется за них ухватиться. Никогда ни у кого из взрослых не видел он этого необычного жеста раздвинутых и чуть вывернутых ладоней, которым Отец как бы говорил, извиняясь: что поделаешь, старина, выше головы не прыгнешь — или: тут я бессилен, сие от меня не зависит — вот примерно что означал этот жест, всегда успокаивающий и трогательный. Отец не считал себя всемогущим и признавался в этом легко и просто, точно так же он признавал и свои слабости. За другими Подросток ничего подобного не замечал. Никогда. Впрочем, недостатков у Отца было мало — может, потому он и признавал их с такой легкостью.

Да, он сидел за обитой кожей дверью, где покой его охраняли отсвечивающая матовым блеском резная мебель с рельефным узором из завитушек, цветов и листьев, кремового цвета камин и мягкие вышитые салфетки и где тусклый естественный свет, проходя сквозь хрустальные стаканы и пепельницы, разбрызгивался мириадами радужных искр.

Отец проник в этот мир.

Дверь, как огромная, пухлая, решительно поднятая ладонь, преграждала путь рвущимся в кабинет звукам. Снаружи стучала пишущая машинка, звонил телефон, слышались слезливые жалобы, которыми тут, казалось, пропитаны были даже стены, в крашенных масляной краской коридорах нервно барабанили пальцы возмущенных истцов, в темных закоулках прятали свой испуг свидетели, шаркали ноги осужденных, с трудом отрываемые от пола, который точно магнит притягивал и удерживал их, не желая отпускать.

Но Отец, несмотря на протестующе поднятую ладонь обитой двери, был с головой погружен в это странное море звуков. Ведь в зале заседаний все и вся обнажается, тайны темных закоулков становятся явью и взвешиваются на весах правосудия. В своем кабинете Отец обычно сидел за столом, полуобернувшись к двери. И только в последнее время стал плотно прикрывать звуконепроницаемые створки, чтобы лицо его, искаженное болью, могли видеть лишь белые папки, помеченные черными номерами. Два года он жил будто приговоренный к смертной казни, не зная, какой из дней окажется для него последним, и все два года — молчал.