Harmonia cælestis - страница 59

стр.

Само собой разумеется, он не верил и в Бога. Бог казался ему слишком угрюмым. Мой отец отнюдь не считал мир юдолью слез и страданий. Он понимал, что с точки зрения его благоустроенной жизни видеть мир таковым было бы затруднительно, понимал, что его восприятие весьма субъективно, что его точка зрения — лишь одна из возможных и характеризует скорее его самого, нежели состояние мира. Разумеется, его представления о реальности были чисто индивидуальными — но разве бывает иначе? Может, Бог его для того и создал, чтобы представлять этот личный взгляд? Он, конечно же, знает, что легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому человеку войти в Царство Небесное, но не думает, что не слишком богатому или бедному человеку сделать это намного легче. И вообще, верблюда тренировать надо! И даже бессмысленность и безжалостность жизни казались ему веселыми. Мой отец был готов защищать Творение даже от самого Творца. Его неверие говорило на языке веры. В конце концов, если мой отец и не верил, то не в Бога, а в грех. Как может легкомысленный человек верить в смертный грех, предполагать, что он способен обидеть Бога? В отличие от него Бог, конечно же, это предполагает. И вообще, сдается, что Господь Бог постоянно хотел бы беседовать с ним о грехе. Как будто нет других тем, только этот холодный ужас перед грехом! Но не в этом ли есть единственное и главное различие между Мной и тобою? в недоумении восклицает Бог. На что мой отец, уловив лишь слово «единственное», принимается славить Творение. Но Богу важно акцентировать различие, для Него это не какая-то там иудейская казуистика, hin oder her[47] (немецкий в оригинале), а факт остается фактом, различие есть, мало ли что мой отец есть образ Его и подобие. И Он воззвал было к скромности моего отца, однако нескромностью мой отец не страдал. В чем была вся загвоздка. Иерархию он уважал, тем более что и сам занимал в ней почетное место. Тогда, конечно, легко, проворчал Господь. А никто и не утверждал, что трудно, раздраженно парировал мой отец. Опять это предположение, будто «легкое» изначально менее ценно, чем «трудное». Господь мой, это ведь все равно, как если бы я утверждал, что легко быть Богом, когда человек, простите меня, всемогущ! А Ты бы попробовал прожить на пенсию или на зарплату учителя, уж прошу меня извинить… Боже Милостивый, Ты дал мне жизнь, дал судьбу! Так не жди же неблагодарности от меня. Я лечу как на крыльях, ибо судьба позволяет мне это, и лечу в направлении, которое избираю сам. Мой отец знал, что может позволить себе не все, но многое, и поэтому позволял еще больше. Он знал, что можно и чего нельзя и что в некоторых случаях можно даже и то, что нельзя. Моя мать — не из знати, и брать таких в жены не принято. Это ясно. Что делать? Все просто. Попросить, заранее оговорив сумму, некого престарелого французского беженца де Дюрвиля, человека благородных кровей, жениться на оной актрисе, а затем поскорее отдать концы, так и произошло, и 6 июля он поспешил отвести под венец подругу — новоиспеченную баронессу Дюрвиль. Мой отец (разумеется) правильно все просчитал: обществу важны не принципы, а принятый стиль, нарушить который не дозволяется; так что извольте обставить все как положено, сообразно месту и времени. В Вене даже извозчики знали, что мадам Ришар (моя мать — по второй своей роли) — ни истинная Дюрвиль, ни истинная баронесса, истинным был только сомнительный фон этой якобы свадьбы, о котором знали чуть ли не все жители Вены, тем не менее в венских салонах известные своим злословием дамы, прикрывая веерами подгнившие зубы, только цокали языками в знак одобрения последнего подвига донжуана (моего отца — по второй его роли). Растущего влияния моего отца — сперва он придворный канцлер, с 64-го — великий магистр ордена Святого Иштвана, с 65-го — главный венгерский камердинер двора, с 71-го — рыцарь ордена Золотого руна, с 73-го — главный гофмейстер, а с 83-го — бан Хорватии, что как-никак было третьей высшей венгерской должностью в Австрийской империи, — хватило даже на то, чтобы сделать истинного барона из отпрыска приснопамятного Дервиля от его первого брака. Талант по природе своей всегда избыток, перебор, неумеренность. Придерживать его никакого смысла, придерживать и дозировать надо бездарность, недостаток таланта, лелеять, беречь как зеницу ока и не разбрасываться безответственно тем, что может сгодиться на лучшие (худшие) времена. Нет смысла экономить добро, говорил мой отец, если даже самый богатый человек должен быть в чем-то скрягой, то лучше уж экономить зло. Женитьба не изменила основного течения жизни моего отца, однако его французский племянник, Ласло Балинт, после посещения Вены с некоторым изумлением отметил в своем дневнике, что его дядя, несомненно, верен своей жене, бывшей актрисе. Малышка, похоже, что-то умеет, злословили в венском обществе. А она (моя мать) и действительно кое-что умела. То были времена спокойные, без треволнений и бурь, не из тех, когда что ни год, то какое-то новое бедствие, когда не успеешь выбраться из одной напасти, как наваливается другая; напротив, они отходили ко сну без тревог, точно зная, что ждет их утром, и, проснувшись, обнаруживали друг в друге не тот вид радости, которую порождают беды и беспрерывные удары судьбы, не она открывала навстречу друг другу сердца родителей; ведь бывает, что чем суровей судьба, чем неистовей ураган, тем больше сближаются муж и жена, — но это был не их случай. Их сближало другое. Если верно, что мужчина и женщина когда-то были одним существом, то есть каждый из нас потерял половину, то мой отец свою половину обрел. Но одних лишь душевных и физических прелестей моей матери для этого было бы мало; и легкомысленности было бы мало (ведь у нее столько направлений, и вопрос — в каком направлении человек легкомыслен). Действительное умение моей матери состояло в другом: она поддерживала моего отца в его борьбе против Бога. То есть против греха. Мать попросту уничтожила грех (в том смысле, что он больше не существовал для моего отца). И дело было не в том, что она как бы заняла место Бога, и не в том даже, что, как некий бункер (или, положим, юбка), моя мать стала для отца убежищем, куда он мог спрятаться, отдыхая душой и телом, ничуть не тревожась заботами внешнего мира. Нет. Моя мать не спрятала моего отца от внешнего окружения, а создала для него целый мир. Мир, свободный от беспрерывной угрозы греха, от липкого страха впасть в прегрешение. Едва моя мать появилась на сцене (на сцене моего отца), мой отец перестал бояться, что Господь оставит его в одиночестве. На этой сцене моя мать была величайшей, ни с кем не сравнимой актрисой. Мой отец вставал рано, он любил еще до завтрака разобраться с бумагами, перепиской, моя же мать, поскольку была ленива, во всяком случае отвечала всем признакам лености, любила до полудня поваляться в постели. Она способна была, без какой-либо подготовки и принуждения, проспать хоть двенадцать часов подряд. И каждый день моего отца начинался с того, что он нежно смотрел на спящую мать. А затем обращался к Богу, вот видишь, Господи, а я что Тебе говорил?! Разве не весело? Мой отец мог служить хорошим примером так называемого радостного отца.