Хвастунья - страница 7
Но завпоэзией уже ни о чем не думает. Она устала смеяться и с усталой снисходительностью рассматривает мой нос. И я вижу в ее ярко-серых глазах то самое выражение, которое было в таких же у интеллигентного друга моего первого мужа, когда, растягивая слова, говорил при мне: «Твоя новобрачная стихи пишет неплохо, а глупа — глупа до смешного. Откуда что берется? Пушкин сказал, что „поэзия должна быть глуповата“, но ведь не сами поэты, и не до такой степени!». При мне обо мне часто говорят, что хотят. Знают, что не обижусь. Не по глупости, а по доброте. Это, — они думают, — по доброте, не вникая, что далеко не каждый может меня обидеть, потому что не каждого я сверхлюблю. К тому же так люблю хвастать добротой, что поневоле делаюсь доброй. Я смотрю в добрые, но усталые глаза завпоэзией, и не могу философствовать, и не могу предвидеть, что через девять лет Липкин начнет учить меня культуре, а я его — психологии. Например, скажет о ком-нибудь: не по душе мне этот тип, фальшивит, притворяется хорошим, а я возражу: лучше притворяться хорошим, чем быть плохим и не скрывать плохости. Попритворяется, попритворяется хорошим, глядишь, — привыкнет к себе, к хорошему.
Глаза завпоэзией меняют усталое от меня выражение, в них вспыхивают зеленые огоньки, — цель ясна, задача намечена. Она, небольшая ростом, целеустремленно берет меня за плечи и легко разворачивает лицом к двери. Я ожидаю такого же энергичного пинка, но ничуть не бывало. Караганова ловко, как опытный огородник грядку, пропалывает мой затылок, выдергивает всю дюжину шпилек и, что репку, вырывает тряпичный бублик: стойте смирно, беру ножницы! А почему бы мне и не стоять смирно? Ведь не подборку стихов взялась кромсать. А с огородником ее сравнила потому, что в свое время как раз в огородах и как раз под Москвой я по найму окучивала и выкапывала картофель, а вот в парикмахерской, сколько себя помню — ни разу не была. Кому в голову приходило, тот и стриг. Теперь завпоэзией стричь взялась, правда, стричь не самое главное, — не мое хобби. Но я все же в напряженке: а вдруг она вздумает и платье безвкусное постричь, мини из него сделать. Видела я такое однажды на обложке иностранного журнала мод у сексоозабоченного моего ровесника по этажу, у орлиноносца Эдика. Носом он в свою мать-армянку, в Ирину Степановну. Она старый профсоюзный работник, у нее тоже чуткий нос, но не как у моей комплиментщицы. У тети Нади нос внимательно вдумывающийся, а у Ирины Степановны страстно что-то выглядывающий, — огромные ноздри вразлет с густыми ресничками очень на глаза смахивают, если бы она не носила новомодных темных очков, страшновато было бы…
Завпоэзией стрижет. Я стою смирно и соображаю, что не соседями сейчас хвастать надо, а чем-то солидным хвастануть, внушающим уважение, чтоб оборку не состригла:
— Софья Григорьевна! Через полгода у меня в «Совписе» книга «Верность» выйдет. Не успела сдать, а ей уже зеленый свет дали — зонно. И вот, представьте себе, меня за это кто-то Поженяном в юбке прозвал. Ну, какая я пробойная Григорий Поженян, да еще — в юбке, если юбок терпеть не могу, в особенности выше колена. А с книгой случайно получилось, я и не думала рукопись нести. Например, разве я посылала вам стихи? Нет, друг мужа послал и адрес мой приложил. Вы меня в редакционном потоке нашли, не так ли? А с моим сборником вот что: прошлой весной иду себе смирно, вот как сейчас стою, мимо памятника Пушкину и гадаю, в пивную зайти или свернуть в шашлычную. Навстречу мне — бывший бакинец, а теперь ереванец Гурунц. Может, знакомы? Такой худенький, верткий, как будто все крутится, и все некогда. Он в «Известиях» очерки печатает. Хороший человек, правду любит, ну, конечно, допустимую. Из-за правды ему пришлось в Армению переехать вместе с семьей, у нас и допустимую зажимали. Ну, мы с Гурунцем: «Что у тебя?» — «А что у тебя?». У обоих, выяснилось, все путем, — у него с правдой, у меня — с жизнью. Еще выяснилось, что я никогда не бывала в Центральном доме литераторов.
А когда пришли в цедеэль и уселись в дубовом зале за один столик с довольно молодым, плотным мужчиной, то выяснилось, что плотный — поэт. Мы не спрашивали, но он, вежливый, сам представился — До-ри-зо! — и добавил, что его жена эстрадная звезда. Слово за слово — разговорились еще до водки и до шницеля. А уж за водкой он нам стихи почитал, а Гурунц начал провоцировать: «Прочти, землячка. Прочти мое любимое „Летел паровоз и посвистывал“, оно еще в Баку мне глубоко запало, стрелочник в нем правдиво-естественный». Я отнекиваюсь. И тут к нам шаркающим шагом, подав худющую фигуру вперед, подходит рыжевато-веснушчатый Михаил Аркадьевич Светлов: