Их было трое - страница 7
С похорон знаменитого гравера Иордана шли тихо, группами.
Уже прогремели по мостовой экипажи аристократов. Сопровождаемый нарядом кавалергардов проплыл в коляске с вензелями царской фамилии великий князь Владимир Александрович — президент Академии художеств. Некоторые академисты и даже преподаватели подобострастно сняли головные уборы. Хетагуров усмехнулся:
— Жалкие холопы!
Остановившийся рядом с ним плюгавый чиновник (с которым уже была встреча на выставке картины Вильгельма) услышал.
— Что-с! — спросил он. — Что вы изволили сказать о почитании особы императорской фамилии?
Коста презрительно глянул на него и отвернулся.
Хетагуров впервые видел президента академии Владимира Романова. Это он двадцать два года спустя, будучи командующим войсками Петербургского военного округа, расстрелял демонстрацию 9 января 1905 года. Но в этот день, когда хоронили Иордана, президент Академии художеств в силу своей должности числился поборником идеалов гуманизма.
Хетагуров отстал от товарищей. Шагая по мягкой осенней листве, он уже не слышал оживленных голосов друзей, успевших забыть, что полчаса назад они стояли у «гробового входа», и весело болтавших о своих делах. Коста шел, понурив голову.
В этот тихий осенний день он увидел закат золотого века: один за другим уходили великие сыны столетия. Русский гравер Федор Иванович Иордан рядом с ними был лишь скромным подмастерьем.
Прошла неделя.
Коста, Андукапар, мичман Ранцов, много других питомцев и преподавателей Академии художеств собрались на станции железной дороги. Площадь залил людской поток — на рукавах траурные повязки. Хетагурову, как и многим, стоящим рядом, казалось, что тишина, спустившаяся на землю, величественное молчание толпы, — все слилось в глубоком уважении к имени того, кто «силой одного таланта поставил русский язык и русскую мысль на новую высоту». Так говорил о Тургеневе какой-то оратор на перроне, когда траурный поезд только что прибыл из Парижа.
10 часов 20 минут утра 27 сентября.
Хетагуров с друзьями стоял почти напротив траурного вагона. В окне показался Иван Николаевич Крамской, сопровождавший гроб Тургенева от станции Сиверской. Когда в вагоне начались приготовления к заупокойной литии, Иван Николаевич вышел и стал рассказывать о том, как следовал печальный поезд в Россию через Пруссию. На пограничную станцию Вержболово вагон прибыл без провожатых, с багажной накладной, где какой-то прусский железнодорожный чиновник написал: «Один покойник» — ни имени, ни фамилии…
Потрясенный Коста не успел отвернуться или прикрыть лицо платком — на глазах показались слезы. Крамской задержал взгляд на его лице — видимо, великого художника тронуло непосредственное проявление негодования и скорби, — положил руку на плечо Хетагурова, тепло посмотрел ему в глаза. Продолжал рассказывать.
Некоторое время гроб стоял в станционной церкви. Дряхлый священник Николай Кладницкий первый на русской земле сказал свое слово у гроба. «Вечная память да будет от всех нас, скорбящих по тебе соотечественников, доблестнейший муж земли русской…»
Когда Крамской окончил рассказ; было 11 часов. Раскрылись двери вагона, Хетагуров схватил Андукапара за рукав черкески: «Несут, пойдем ближе!» Но подступиться к гробу не удалось.
Двигались в густом людском потоке. Как и на похоронах Иордана, Хетагуров отстал от друзей.
— Где Коста? — спросил Андукапар идущего рядом мичмана Ранцова и сам ответил. — Знаю. Он опять о чем-то затосковал.
Коста шел рядом с незнакомыми людьми. Думал о том, что он обязан писать на языке родной Осетии. Зрела мысль: петь на родном языке и на русском, чтобы одну песню поддерживала другая — так легче подниматься им к вершинам совершенства. Пусть язык Пушкина и Тургенева станет могучей опорой языку Ацамаза.
По плечу ли ему трудный удел поэта-борца? Куда легче уйти в тенистые сады созерцательного искусства… Иван Крамской назвал искусство без высокой идеи пошлостью, художественным идиотизмом, хламом, о котором забудет народ. Такова участь картины «Итальянские кегли» ученика академии Василия Худякова, привезшего из Рима образец «чистого искусства»…