Интеграл похож на саксофон - страница 13

стр.

У меня не было бармицвы, неподзаконным был я шариату, преступлений не совершал. Мой обряд выхода из детства прошел под Рассомахина и монолог Хлестакова. Я лихорадочно перелистал пьесу, нашел нужное место, быстро выучил текст наизусть и, глядя на свое отражение в темной изразцовой печке, каждый день повторял его, пытаясь воспроизвести все увиденные жесты, интонации и приемы.

В Доме пионеров, куда я ходил в кружок горнистов-барабанщиков, однажды увидел объявление о Конкурсе художественного слова, записался и в назначенный день пришел. Было там человек 70. Помню, одна девочка вышла с книгой в руках и тихим голосом прочитала на эстонском стихи про ромашки на лугу. На этом фоне мой Хлестаков (вернее, не мой, а рассомахинский) был как выстрел из пушки, и мне присудили первую премию.

Почетную грамоту и приз (фарфоровую статуэтку Максима Горького) вручали в концертном зале «Эстония».

По совету мамы я составил благодарственную речь и произнес ее со сцены. Меня заметили, вовлекли в драмкружки, подготовку праздничных вечеров и т. д.

Три года спустя, к окончанию школы, ни у кого не было сомнения относительно моего будущего. Знающие люди советовали только метить выше, ехать в Москву, поступать в театральные училища имени Щукина и Щепкина. «Если попадешь, будешь настоящим актером, — говорили мне. — А нет, так и не надо».

Отборочные конкурсы проходили за месяц до вступительных экзаменов, с тем чтобы отсеянные могли поступать в другое заведение. В том году на 15 мест (кажется, в «Щепкине») претендовало 5000 человек. Кроме того, ходили слухи, что приехавшие по республиканским направлениям имели преимущество, да еще были там дети знаменитых актеров…

Короче — типичные сетования неудачника, который все валит на судьбу. Даже сейчас шутить не получается, а тогда свой провал я воспринял как настоящую трагедию. Помню, мы с мамой (она ездила со мной в Москву) сидели убитые горем в тихом скверике за Большим театром (на том месте, где теперь большая пивная палатка) и молчали. К нам подсел пожилой еврей и, не глядя на нас, сказал в пространство: «Что с вами, молодой человек? У вас в глазах грусть всей нации!»

Вернулись домой. Отец был даже как будто доволен: «Не получилось по-твоему, — сказал он, — пусть будет по-моему. Поступай в высшую мореходку».

Мне, как пушкинской Татьяне, «все были жребии равны». Через неделю мы были в Ленинграде, месяц я просидел за учебниками, набрал проходной балл и, как потомственный моряк, был принят по преимуществу.

Слух о моем драматическом прошлом докатился до кафедры английского языка, на которой доценты и профессора жили своей выдуманной иностранной жизнью, старались, например, как можно меньше говорить по-русски. Их было можно понять — после смерти Сталина задул ветерок лингвистической свободы. Отец народов был большим теоретиком языкознания, но ни на одном языке не говорил и очень подозрительно относился к тем, кто владел иностранной «колоквой».

Из архива Ленинградского педагогического института знакомая как-то принесла мне казенную бумажку, приказ, датированный 1938 годом: «Уволить с работы преподавателя кафедры германских языков за слушание немецкой радиостанции». О дальнейшей судьбе этого преподавателя можно догадаться.

При Сталине могли появляться глубокие труды по анализу языка раннего Шекспира или Гёте, но от иностранного письменного до иностранного устного был путь длиною в жизнь. Неудивительно поэтому, что наша кафедра английского, призванная давать советским судоводителям рабочее знание иностранного языка, каждый день с нескрываемым удовольствиемпогружалась в его пучину, как бы отгораживаясь блестящей и беглой английской речью от серости окружающей жизни. Такой вызов вызвал восхищение у нашего узкого круга, мы слушали на ночь, как молитву, передачу «Jazz Hour» на «Голосе Америки», где Уиллис Коновер произносил имена и названия роскошным рокочущим баритоном.

Ленинградская «билингва» тянулась друг к другу, создавая свои полутайные общины. У наших доценток были друзья в институте имени Герцена, они устраивали культурный обмен — пьески и скетчи на английском, в которых участвовали студенты. Первую мою сольную роль написали специально, что-то из «Тома Сойера»; помню, играл босиком. Потом были разные другие постановки, но главная трудность всегда была в том, чтобы выучить текст. Английские слова не лезли в голову, а влезая, тут же выскакивали из нее. Потом они постепенно, цепляясь за мозговой туман, вживались и присоединяли к себе другие глаголы и наречия. Поселившись насовсем, становились частью речи, собственностью головы, которая к тому же умела их четко и правильно произносить.