Каллиграфия страсти - страница 9
Мир музыки нельзя ни измерить, ни соразмерить ни с чем: он в ином измерении. Попробуй объясни, почему один композитор страстен, а другой — холодноват, чем музыка Баха отличается от музыки Скарлатти, а Бетховен — от Вагнера. Но если бы нам нуж-, но было рассказать музыку Баха тому, кто ее ни разу не слышал, нам пришлось бы прибегнуть к общим словам: геометрический, точный, изобретатель гармонических переплетений, похожих на узор дорогих обоев. Или пришлось бы обратиться к проблемам музыкальной техники: пройти путями Искусства Фуги, проследить особенности голосоведения Хорошо Темперированного Клавира, воссоздать для себя Барокко и XVII век, обнажая его параллелизмы и пользуясь философией как основой познания, побеспокоить математику того времени или еще чем-нибудь себя одарить. Тогда уж, если думать о Вагнере, то — читая Ницше, который с готовностью доведет до кризиса восприятия все, что есть общего в «Тристане» или, к примеру, в «Парсифале».
История музыки есть непрерывное собирание описаний и цитирований, призванных заполнить пустоту, возникающую от невозможности рассказать партитуру. Это постоянное наслаивание друг на друга цитат, пригодных к описанию вещей, описанию не подлежащих. Почему минорный аккорд звучит более грустно, чем мажорный? Кто сможет объяснить? Может быть, тот, кто станет утверждать, что полутоновое понижение терцового тона трезвучия понижает душевный тонус и тем самым опечаливает? Чушь! Никто не сможет объяснить внятно. И все же это так, минорная тональность печальнее мажорной. Но я опять отвлекся. Я должен поведать не об Иоганне Себастьяне Бахе, «Парсифале», Ницше или Вагнере, и тем более не о миноре или мажоре. Я должен поведать, как находка рукописи, которая считалась потерянной, перевернула всю мою жизнь. Если бы мне только удалось более или менее связно рассказать историю, начавшуюся в июньский день около двадцати лет назад! В день, такой жаркий и солнечный, что даже Сена потеряла всякое желание течь. По крайней мере, так казалось, глядя на нее из окон моего дома на Орлеанской набережной.
ГЛАВА ВТОРАЯ
На Сену выходило три окна. Просторные и очень высокие, они не только впускали свет в комнату: казалось, что небо за ними оживает. Точнее — в небе оживает некий мотор, приводящий в движение облака, включающий яркие цвета, потом приглушающий их и делающий синее голубым, лазурно-серым, жемчужным и вдруг сразу черным, без проблеска огней. И река превращалась в Ахерон[8], башни и абсиды Нотр-Дама высвечивались ярче, а если вглядеться, можно было увидеть и башню Сен-Жак. Эти метаморфозы северного неба всегда сопровождали мои занятия за фортепиано. Если я играл наизусть, то часто сбивался, глядя на небесное действо, будто управляемое моей музыкой. И должен сознаться, что иногда сам выбирал страницы, отвечающие и моему настроению, и цвету неба.
Мой дом был в двух шагах от музея Мицкевича и Польской библиотеки. Там хранятся драгоценные автографы Шопена и даже его посмертная маска, но, по иронии судьбы, я никогда там не был. Автографы эти меня не интересовали, а Мицкевич — польский поэт, друг Шопена — был, на мой взгляд, незаслуженно обласкан историей. Любопытный персонаж этот Мицкевич: жил в России, дружил с Пушкиным, почти всю жизнь провел в изгнании, в 1831 году приехал в Париж вместе с Шопеном. Но его антицаризм опротивел Луи-Филиппу, и из Парижа его тоже выгнали. Свои последние годы он провел в Риме, впав в некий поэтико-националистический мистицизм. Он уверовал в историческое предназначение Польши, «Христа среди народов», — принести себя в жертву во имя торжества национального духа. Конечно, поэтом он был не самым великим, и эти идеи прозвучали бы сегодня, мягко говоря, как излишество. Но сам Шопен говорил, что как раз стихи Мицкевича вдохновили его к написанию четырех Баллад. Может, это и верно для Первой Баллады ор. 23 соль-минор. Что же до остальных трех, то думаю, что это, скорее, комплимент Шопена.
Из музея Мицкевича выходили редкие посетители. Там нужно было подождать, потом экскурсовод вел публику к польским реликвиям и манускриптам. Музыка моего фортепиано долетала до посетителей музея и производила впечатление, особенно Баллады Шопена. В это время (в конце 70-х годов) я готовил к записи Балладу соль-минор и несколько Ноктюрнов, среди них Ноктюрн ор. 48 № 1, который Шопену пришел на ум в церкви Сен-Жермен-де-Пре, где он укрылся некогда от сильной непогоды. Эта легенда датируется 1841 годом. Шопену 31 год, он еще в расцвете сил. В этом году он пишет Третью Балладу ля-бемоль-мажор, Полонез фа-диез-минор, Прелюдию до-диез-ми нор. Его отношения с Жорж Санд пока еще терпимы. Болезнь, то наступая, то отступая, позволяет ему работать и давать концерты, а лето в Ноане еще помогает переносить зимние тяготы. Но через несколько лет болезнь начнет подтачивать последние силы и,