Каллиопа, дерево, Кориск - страница 18
>2. Тут Филипп вздохнул, сказал: «А потом будет вот что» и принялся рассказывать о том, что было еще раньше этого дня с театром. От университетских годов, которые были мне более или менее знакомы, он свернул на какие-то окольные тропы своей биографии, где и сам несколько раз сбивался, и наконец вышел к тому вечеру, полному золотистых мошек в дымных лучах, когда я подбил ему глаз краденым яблоком. Эта часть его рассказа была мне неприятна, хотя ее темноты, вероятно, избавили меня от некоторых поводов для досады. Мало того что Филипп путал прошлое с будущим, он будто нарочно выбирал метафоры, которые сделали бы честь любому кельтскому оракулу, и до краев наполнил свою речь двусмысленностями, которых я не мог разобрать; думаю, если бы грамматика позволяла ему обойтись со мной, как с Пирром Эпирским, он пустился бы и на это — удивительная бессовестность для того, кто разглагольствует без сознания. Впрочем, от языка всего можно ждать. Я знавал человека, которому приснился воробей, а когда он пришел к толкователю сновидений, тот спросил, на каком языке думал сновидец: от этого-де зависит правильное понимание символа. Если он думал на английском, сон может означать любовные дела с публичными женщинами — ведь у слова sparrow есть и такое значение; а если на латыни, то этим предвещается, что он бросит свои нынешние занятия и стяжает богатство и почет, добывая тот вид камбалы, что называется passer и отличается сияющей белизной[8]. Мой знакомый, считавший, что спать принято именно для того, чтобы не думать, пытался сперва противиться, но толкователь так припер его к стенке, доказывая, что не думать нельзя, что ему оставалось лишь выбирать между камбалой и блудницами и он уже склонялся к последним — не без колебания, потому что в отношениях с женщинами любил оставлять за собой право на некоторые иллюзии, но рыбу на дух не выносил. Дело кончилось тем, что ему уронили на ногу молоток для загонки клиньев, и сколько он ни доказывал, что вовсе не думал в ту ночь по-французски и даже не знал, что этот молоток называется moine, к тому же его воробей сидел на цветущем чертополохе Тёрмера, что должно было как-то повлиять на результат, было поздно — его заклепали в гипс, и следующие две недели он провел за раскрашиванием своей ноги пастельными карандашами, вместо того чтобы уехать на горный курорт, как собирался. Достаточно знать два десятка неправильных глаголов и принятые формы восхищения в музеях, чтобы язык считал, что он вправе вытворять с тобой такие штуки.
Тут я решил, что выслушивать Филиппа далее, когда он шаг за шагом приближался к утробе матери, значило бы подглядывать за таинствами натуры, и вернулся к попыткам привести его в чувство, пока бродячие вилки не набились в залу или пока еще что-нибудь не стало между нами и здравым разумом. Однако битье по щекам, хоть и доставляло мне (виноват) некоторое удовольствие после всего, что я о себе услышал, не достигало своей непосредственной цели, и я попытался вспомнить, какие средства борьбы с обмороками мне известны и есть ли среди них мрамор и навощенный паркет. Козьи рога, опаленные на легком огне, вероятно, решили бы дело[9], но я не ношу их с собой в гости, и хотя что-то подобное наверняка было вывешено у барона в холле, я не имел охоты искать в темноте, справляясь у каждого встречного привидения, как тут пройти к ближайшей козьей голове; надеюсь; Вы поймете меня, услышав, что я решил пользоваться тем, что было под рукой, уповая на то, что обморок Филиппа будет снисходителен к моей ограниченности в средствах. Рядом стояла какая-то оттоманка; я подумал, что дым от ее набивки может соперничать с козьими рогами, а в чем-то их и превзойдет. Разодрав ее атлас, я выдернул клок какой-то дряни и вспомнил, что не высекаю огонь пальцами. Я поднял голову: люстра была слишком высоко. Я упоминал две статуи, которые стояли в нишах друг против друга; одна из них несла копье — по счастью, изготовленное отдельно. Мне удалось его вытянуть, не уронив статую и не отломав ей руку. Я хотел дотянуться им до люстры, чтобы подцепить свечу, но не рассчитал, каково будет держать копье за самый конец, оперируя им под потолком. Разумеется, я не удержал и ударил по люстре всей его тяжестью. Люстра широко качнулась; змеистая гарь протянулась по блестящему потолку; сверху, треща, хлынули огонь и воск; проклиная все, я бросил копье, надеясь больше никогда не сражаться в первом ряду, и поволок Филиппа в дальний угол. Оттоманка затлелась от упавшей свечи, но я не рискнул останавливаться. Мы были уже у какой-то двери, когда тяжелый удар сотряс залу — я обернулся: люстра сорвалась и рухнула на пол. Все стихло; лишь кое-где шипел огонь. По курящемуся паркету, отмахиваясь от дыма, я сделал широкий круг, огибая люстру. Она до половины ушла в пол, но уцелевшие свечи еще горели. Филипп застонал и пошевелился. Я тряхнул головой, чтобы отделаться от зрелища люстры, тонущей в паркете, и оглядел плачевные следы своего здесь пребывания. Поскольку статуе досталось меньше всего, я решил проститься с ней в добром тоне. Я подошел и, стараясь сочетать убедительность с краткостью, довел до нее, что перемена освещения пошла ей на пользу, сообщив ей нечто демоническое. Что бы она ни изображала прежде, в ее нынешнем положении она ужасно похожа на мятежного бога, лишенного оружия и сброшенного из эфира; закопченный потолок напоминает о великих битвах, ставших причиною ее изгнания, а падение люстры символизирует надежду на то, что фортуна когда-нибудь переменится. На этом я простился с ней, постаравшись не упомянуть своего имени, и вернулся к Филиппу. После всего, что я натворил ради того, чтобы он понюхал паленого ворса, отступиться от этой затеи было бы глупее ее самой. Я придвинул к Филиппу, лежащему у стены, тлеющую оттоманку, перевернул ее ножками вверх, отворачивая свое лицо от смрада, и через несколько минут мой врачебный триумф ознаменовался тяжелым кашлем Филиппа и вопросом, до какой степени я привык коптить своих друзей перед употреблением. Я поднял его на ноги и выволок в дверь.