Красное зарево над Кладно - страница 13
В открытом письме, напечатанном в журнале «Розвой»[5], писатель инженер Индржих Флейшнер пишет аграрию, защитнику спекулянтов, писателю Ярославу Гильберту[6]:
«Я твердо убежден, что вы вполне сознаете ответственность, которая падет на всех, кто сегодня тенденциозными мистификациями со всей очевидностью старается отвлечь внимание нации от настоящих преступных торгашей мировой войны, от их преступного желания удерживать массы в повиновении, используя голод, разделивший нацию на два враждебных лагеря: умирающих от голода и утопающих в роскоши.
Вы ужаснетесь, когда провинциальные летописцы смогут, наконец, рассказать о матерях, которые вынуждены были снимать с тела последнюю рубашку, да и самое тело предлагать чешскому зажиточному крестьянину за кружку молока для голодающих детей».
Войне, нужде, эксплуатации, надругательству над человеческим достоинством и самопожертвованию, казалось, не будет конца. Чем дольше длилась война, тем алчнее становились богатеи. Сначала вымогатели зарились только на деньги. Теперь уже стало трудно купить что-нибудь на них.
Аппетиты все растут и растут. Прибавь, прибавь — нагло требуют ненасытные и неумолимые спекулянты. Что деньги? Прибавь колечко с пальца! Прибавь шелковый платок с головы! Прибавь золотой крестик или медальон с шеи! Прибавь рубашку с тела! Прибавь, прибавь последнее, что у тебя есть, прибавь и тело!
Все знают об этих ужасах, но молчат и скрывают их. Женщины скрывают друг от друга, что им пришлось снести на Качак. Не хочется им ни думать, ни вспоминать о том, чем пожертвовали ради того, чтобы принести в котомке домой несколько картошек, немного муки или, может быть даже, кусок солонины и сала. Ревниво следят они одна за другой — перед кем из них раскроются засовы ворот мельничной крепости. Глядите на нее, стерву! Как это она сумела, одной из всех удалось! Вот счастливая, потащит домой еду! А за какую цену? Чорт с ней, с ценой! Жрать хочется…
Чему здесь удивляться? Кто осудит? Вы только поглядите, что происходит в Кладно и его окрестностях с весны 1918 года. Перелистайте кладненскую «Свободу». В середине апреля она сообщает:
«В начале этой недели в Кладно и его окрестностях был снижен паек муки и хлеба. Паек муки и хлеба снижен до 125 граммов — это одна восьмая килограмма на человека в неделю. В прошедшие недели паек составлял еще четверть килограмма в неделю, но и он был совершенно недостаточен. Упразднены все дополнительные пайки для занятых на тяжелых работах. Распоряжение это касается и шахтеров…»
В другом сообщении говорится:
«Уполномоченным Пражской металлургической компании дирекция завода сообщила, что начиная с субботы 20 апреля 1918 года прекращается выдача хлеба и муки вследствие того, что не имеется провизии».
Так отвечает на требования рабочих администрация заводов. Следует сказать, что на металлургических заводах и шахтах существует так называемое «специальное снабжение». Как же обстоит дело в семьях тех трудящихся, которые этого так называемого «специального снабжения» не имеют? Об этом и говорить тяжело, излишне это описывать.
То, что сообщают газеты, — не пустые слова. С 20 апреля мучных и хлебных пайков действительно не выдают. Это уже не нужда и не недостаток. Это настоящий голод. Нет муки, нет хлеба, нет сахара, нет молока, о мясе и жирах нечего и говорить. Нет даже кофейного суррогата и картошки. Люди охвачены отчаянием, отупели. Лишились способности отвечать за свои дела и поступки.
Поток бредущих на Качак отчаявшихся и голодных женщин растет. Растет, несмотря на то, что большая часть их совершает этот путь напрасно, безрезультатно. «Что, если сегодня!» — вспыхивает надежда в глубине отчаявшейся, истерзанной души. В который раз обманувшаяся мать берет котомку и идет! Идет осаждать знакомые глухие ворота мельниц и усадеб… Идет просить, идет предлагать последнее, что у нее есть, идет на жертвы…
— Поесть, поесть, поесть! — вопят и кричат изо всех углов.
— Слышишь, Ружа! Сколько же ты будешь так, ничего не делая, сидеть сиднем и зевать? Тебе меня не жаль? Разве ты не видишь, что я больна и не могу даже подняться с постели? Если бы я могла хотя бы до общественной кухни дойти. Этот клейстер немногого стоил, но, по крайней мере, хоть что-то теплое попадало в рот. Но это была адская работа. Стоять приходилось с утра до вечера на холодном кафельном полу. Не удивительно, что я свалилась. Ревматизм мне ноги подрезал. Встать на них не могу. А что толку было бы, если бы я даже и смогла? Ведь на кухне уже вторую неделю не готовят. Не из чего. Слышишь, Ружа! Не сиди, как чурбан! Ежели тебе уж своей матери не жаль, так хоть детей пожалей. Погляди на Карлика, Аничку и Тоника! Ведь нельзя же их так оставить! Ружа, ради бога, прошу тебя, пошевелись. Иди, иди же…