Крюк Петра Иваныча - страница 55
— Чего тебе, Михалыч? — недовольно спросил он полушепотом, машинально используя старое прорабское отчество. — А то я уж спал, считай…
Охременков вздохнул:
— А мне, Иваныч, не спится чего-то. Дай, думаю, тебя навещу, да, как ты там — проверю. — Лица его Петр Иваныч все еще не видел из-за недостаточности идущего снизу синего с белым, но в недавнем представлении физиономия прораба была все еще отвратительной. Охременков сдвинул полу халата в сторону и почесал толстыми пальцами грудь, однако звук почеса был не по густой грудной растительности, как следовало ожидать, а по голой чистой коже. — Зудит постоянно… — пожаловался Моисеич, — как будто чесотка, а ничего нет. И волосы повылазили, как после кислотного дождя, можно подумать…
Тоже мне, — усмехнулся про себя Петр Иваныч, вспомнив прошлое явление Бога-Охременкова в собственную спальню и распахнутый на груди его белый халат, — больше ты мне голову не заморочишь, как со Славой тогда заморочил и птицу погубил, еврейская морда.
Однако мысль осталась неуслышанной, и, наверно, поэтому Абрам Моисеич пригнулся слегка, подав голову вперед, к месту, где покоились поверх одеяла руки Петра Иваныча, и встряхнув ею пару раз, попросил:
— Не погладишь, Иваныч?
Что ж за дурко такое в ночную пору? — перестал что либо понимать Крюков. — Он чего, сбрендил после урагана, что ли?
Но злобы не было, потому что внезапно во дворе запалили фонарь, и странный свет из-под щели сложился с лучиком из незадернутого окна, и Петр Иваныч сумел рассмотреть на голове позднего гостя желтоватый пух, примятый и гладкий, какой был на покойном Славе, но только в объеме человеческого черепа Охременкова. Раньше голова прораба казалась ему строго черной и немного завитой, но этот странный свет так искажал предметы… Или, так чудилось после операционной наркоты? Голову он его гладить не стал — сослался на слабость и отрицательно кивнул несогласием. Моисеич не обиделся и попытался развить тему человечности и добра.
— Я вот думаю… — продолжал неспешный визит Абрам Моисеич, — если бы в тебя кровь мою закачать успели, а ты б все равно помер — жалко было бы, да?
— Крови, что ли? — с легким, нехорошо прикрытым презрением уточнил Петр Иваныч.
— Да какой там крови, — не согласился Охременков, — у меня ее и так до хрена и больше — тебя, говорю, жалел бы страшно, что хорошего, отважного человека на свете меньше на одного станет. Вот дело в чем, а не в жиже этой.
Чего это он? — подумал Петр Иваныч. — Подлизывается? Узнал, что не люблю его, что ли?
Охременков замолчал и продолжал сидеть тихо, покачивая ногой. В палате запахло сырым рыбным мякишем вперемешку с духами типа «Ландыш серебристый», но почему-то такой странный, хотя и чувственный в ностальгическом аспекте набор, уже не был теперь непонятен Петру Иванычу и неприятен. Свет продолжал мерцать, и тоже уже не казался случайностью доброй воли воображения.
— Завтра утром выпишут, — обреченно проинформировал Абрам Моисеич, глядя перед собой, — если давление в норму ляжет, — а жаль… Я уже привык здесь: там-то суета постоянная, хлопоты, работа, будь она неладна, дом и снова работа бесконечная… — он улыбнулся; и Крюков улыбку эту рассмотрел, потому что суммарного света теперь ему вполне хватало и появившиеся запахи, казалось, тоже чувствительно обострили зрение, и он не совсем уже понимал, как сам относится к непрошеному визитеру: как просто к фигуре из сине-белого коридорного освещения или как к полноценному человеку из однозначно понятной жизни. — Томка, правда, моя выручает хорошо, жена, — добавил зачем-то прораб, но, внезапно чего-то вспомнив, хлопнул себя гладкой ладошкой по лбу: — Ты ж ее знаешь, наверно, на отдыхе видал в том году, на путевке санаторной. Она такая… — он подумал и по неприятному лицу его пробежала волна легкой нежности, — стройная очень и тихая… незаметная почти: ты и не приметил, скорей всего — она у меня дикая, людей шарахается, одну только бухгалтерию свою признает и мужа….
Крюков вздрогнул. Похоже, прораб ничего все-таки не ведал про путевку, про то, каковой она оказалась на деле, и Петру Иванычу стало стыдно. Он слегка удвинулся туда, где тень, как ему почудилось, была сильнее, чтобы Охременков не просек резко выступившей на щеках слабой красноты. В то же время ничто не подсказывало ему, что это просто гнилой заход со стороны обиженного мужа — слишком сложным был замах на справедливость, слишком издалека и с большой по сроку передержкой.