Крюк Петра Иваныча - страница 56
Снова версия разваливалась на куски. Никак не укладывался этот Абрам Моисеич в того Александр Михалыча, а фигура не вписывалась в человека. Или наоборот: те не совпадали с этими. Что-то опять мешало испытать внятную неприязнь, согласно тому, как все было разложено до этого, или же хотя бы, ощутить равнодушное восприятие, каким оно было до паспорта, смерча и кровообмена. По любому гадкое настроение против врага не подтверждалось. И тогда Петр Иваныч решился, коль само шло в руки, разобраться в этом деле в принципе, кардинально подойдя к главному параграфу собственных сомнений.
— Слушай, Михалыч, — спросил он, адресовав вопрос в пустоту, мимо образа прораба и отвел лицо к другой стороне подушки, — а чего ты Моисеич-то стал?
— Моисеич? — оживился новой теме Охременков, радуясь причине немного заполнить бессонницу. — Так это отчим мой, Моисей Абрамович меня так назвал, когда я не родился еще. Он сам еврей был, как понятно, а на маме женился, когда она уже меня донашивала, чуть-чуть оставалось. Сами-то мы исконно русские, но отец до рождения моего к другой бабе отвалил, а потом помер, царство ему небесное. — Охременков глянул в больничный потолок и перекрестился совершенно по православному. Грудная жаба у Петра Иваныча сдвинулась с места и приготовилась к прыжку в любом благоприятном направлении, а прораб толковал дальше: — Ну, а Моисей Абрамовичу мама приглянулась, и он, не долго думая, предложение ей сделал на брак, и она пошла. Только условие поставил, что ребеночка будущего усыновит, меня, в смысле, а отчество присвоит — его и назвать надо в память его же отца Абрашей. И мама согласилась, и они поладили на этом. И все!
Вниз от жабы потекло густым и жидким, но не горючим, а как желе — обволакивающим и несоленым. Дергать перестало, и мозг Петра Иваныча теперь работал как часы на жидких кристаллах: четко, точно и бесшумно. О том, что бок сочит, он позабыл и поэтому развернулся к Охременкову так, что основная тяжесть тела пришлась на хирургический послеоперационный шов. Но теперь это было неважно — слишком волнительной оказалась ночная повесть о настоящем человеке, слишком важной по сравнению с прошлыми болячками и ранами.
— И чего? — почти выкрикнул он, жаждя счастливого завершения повествования, но не будучи уверен еще, какой именно из финалов будет наиболее успокоительным для его расстроенных нервов.
— Ну и вот. — Охременков, казалось, удивился такой бурной реакции сотоварища по излечению на свой незначительный рассказ про дела давно минувших дней, — числюсь теперь Абрам Моисеичем, а звучу как Александр Михайлович — так мы с мамой решили, что лучше будет для будущей жизни, после шестнадцати годков, чтоб понятней было окружающим и больше природе вещей соответствовало. Евреи — евреями, а русские — русскими, все же, да? Шило на мыло не меняется, так? — Несколько раз подряд он встряхнул головкой, ну точно, как это делал Слава, и пару раз вдогонку таким же похожим образом крякнул, как и мертвый любимец. — Петь так и не научился, — огорченно, но не настолько сообщил он между делом, — больше хрип идет, как у кряквы. — Он привел себя в порядок, пригладил желтый пух рукой и поинтересовался. — Кстати, Иваныч, как там младший-то, Павлик? Как у него вообще?
Тема была невыигрышной и уж точно — не для посторонних. Удивившись такой неслучайной осведомленности про прошлую проблему, Петр Иваныч сделал вид, что вопроса не услышал и перевел разговор в иное русло, вернувшись к родословной новоиспеченного недоеврея:
— Обманул папашку-то? Отчима, в смысле?
— Нет, — не согласился Охременков. — Я к нему со всем уважением, он хороший человек был, его не любить не за что. У него и друзья все приличные были, и воевали многие из них, и научных работников тоже хватало; я ведь в строительный институт через отцова друга попал: так бы ни за что не сдал вступительные, мозгов не хватило после школы. — Он приподнялся с крюковой постели. — А самого его, как еврея, совершенно я не стеснялся, и паспорт свой тоже спокойно терплю. Главное — внутри тебя что знать, а не снаружи иметь, да, Иваныч?