Кубинский рассказ XX века - страница 49
Лесную тишину прорезал хрустально чистый, звонкий как рожок, голосок Нено. Пальмения, оглушенная, бледная как полотно, машинально зажала рот ребенка рукой.
Жандармы услышали. Вытянули шеи, приложили к ушам ладони — не угадают ли, откуда. И разом зашумела поднимаемая трава — пошли напролом.
— Эй, На-а-чо! Сдавай-а-айся! Лу-у-чше бу-у-дет!
Начо злобно скрежетнул зубами. Стрелять надо, стрелять! А нельзя, Пальмения и ребенок. Мелькнуло в памяти лицо предателя из Гуакакоа: «Ты командир, тебе видней…»; и сразу — слова старика Немесио: «Не я, вы головой рискуете», «Безрассудство это, днем ехать… ночью надо». Не посчастливило! А сколько на себя брал, командовать вызвался!.. Поверили, пошли, как слепые за поводырем. А я? А я их — в засаду! Щенок!
Снова зазвенел голосок Нено.
— Заткни ему рот! — не помня себя, прорычал Начо.
Еще крепче, еще плотней прижала руку Пальмения к личику сына, зажала и рот и нос. Дрожью ужаса отозвался в ее сердце взгляд Начо. Повиновалась без воли, без мысли. Знала: Начо не о своей жизни думает — ценил ее недорого, — он думает о людях, которыми взялся командовать. И уже не сознавая, что делает, чувствуя только, что виновата, еще сильней сдавила теплое личико сына. Перед глазами поплыло, будто, купаясь, нырнула в воду, и заколыхались вокруг мутные, неясные тени. Тесно стало дышать… И она нажала еще сильней.
Как бы сквозь сон донеслось: «Прошли! Теперь — в лес!» — «…Теперь уже ни к чему, поздно…»
Словно очнувшись, она обвела глазами белые как мел, косматые, молчащие, будто из страшного сна, лица мужчин. И у себя на руках увидела иссиня-багровое от удушья мертвое тельце сына.
Никто не произнес ни слова. Она тоже молчала. Так прошло время до сумерек.
А когда стало смеркаться, Начо подозвал Лонгиноса.
— Они тут на дороге встали заставой и, видно по всему, не снимутся, пока с нами не кончат. Я кое-что разведал… У них приказ — перестрелять нас как бешеных собак. Перед рассветом они снова тут будут. Лес невелик, и мы в нем все одно что в ловушке, тем более — без коней. Всех положат… Так что я пойду. Надо со следа их сбить, пусть в другой стороне ищут. В случае, не вернусь, командиром назначаю тебя. И Пальмению на тебя оставляю… Ну, до скорого!..
Ночь укрыла их мирною темнотой, и они устроились лагерем на опушке леса. Тревога ожидания, неизвестность, близкое дыхание смерти сковали их молчанием. Часов около девяти со стороны дороги вдруг послышалась отчаянная ружейная пальба, потом — тишина. И одинокий выстрел, должно быть из револьвера.
— Прикончили… — прошептал Лонгинос, обнажая голову.
Кресенсио и Сабино сняли шляпы — последний долг товарищу, чья душа улетала теперь куда-то к далекой неведомой звезде. Пальмения, качая на руках мертвого сына, посмотрела на мужчин вопросительно, но взглядом уже отрешенным, заблудившимся в беспредельности, в поисках другой отлетевшей души.
Вдали зазвучал мерный шаг удаляющихся жандармов.
Два дня спустя в Гаване в одной из правительственных газет появилось короткое сообщение.
«От нашего собственного корреспондента:
На днях близ Периндинго произошло столкновение между силами правительственных войск и крупным отрядом мятежников. В кровопролитной схватке мятежники были наголову разгромлены. Среди убитых, оставленных ими на поле боя, опознан труп главаря шайки, известного бандита Начо Кочегара, обязанного этим прозвищем своей матери, которая произвела его на свет в кочегарке. Труп был отправлен в деревню Сулуэту, откуда бандит был родом.
Доблестные правительственные войска потеряли в бою пятерых солдат убитыми и понесли невосполнимую утрату в лице павшего смертью храбрых сержанта Игнио Иглесиаса, которого хорошо знало все окрестное население».
Перевела П. Глазова.
Луис Амадо Бланко
ДОНЬЯ ВЕЛОРИО
Хотя иногда полагают обратное, духовные границы Кубы охватывают пространства более широкие, чем границы географические. Донья Велорио, Каридад[12], была наглядным тому примером.
Л. А. Б.
С тоскливо вопрошающими, полными слез глазами донья Каридад приподняла голову над постелью.
— Что сказал врач, дочь моя? Что я умру, да? Все-таки мне не хотелось бы умирать здесь, на этой земле, как бы она вам ни нравилась. Хочу умереть у себя на родине, в Авилесе, в дождливый день, когда облака видны сквозь чердачные окна. Там ближе небо, ближе Бог, дальше горе, страдания.