Куча - страница 2
— Хорошо, но чем я могу помочь? — всеми силами мне хочется увильнуть от судьбы, которую сулит куча, — Ты же знаешь, я в таких делах не силён.
'Не силён' — это значит жертва, обуза, лох. Но мы взрослые люди и потому говорим намёками.
— Качать буду я, — успокаивает Илья, — ты посидишь в машине, чтобы было видно, что я не один.
— Взял бы пацанов каких лучше...
— Да они отморозились!
— Почему?
— Да там... Им по работе там нужно.
— По работе? Слушай, ты же сам нормально зарабатываешь. Зачем тебе ещё и говно?
При мне Илья говорил, что получает семьдесят, если бы я пришёл с другом, он объявил бы, что зарабатывает девяносто, ну а будь нас трое, мы бы услышали про все сто. Но я здесь один, и понятно, что Илья взял меня именно в этом смысле — только как довесок, чтобы казаться чуть больше и не повернуть назад, не ополовиниться в моих глазах из машины.
— Знаешь, многие предвзято к говну относятся, а я не понимаю пренебрежения. Деньги не пахнут. Пётр Первый же сказал, да? Западло вышибалить или барыжить в три цены. А здесь никакого убытка. Говнозём — во, в руке подержать приятно. Если надо, я сам на отгрузку встану. Лопатой-то поработать, да? А то народ забыл уже, как деньги достаются. Сидят в офисе на этом своём крутящемся стуле. Вертятся как на карусели, бумажки туда-сюда, мышкой шур-шур... Вот кто настоящим дерьмом занимается.
Илья протягивается к окну, разгоняя пространство. Я вжимаюсь в кресло, давая проход загорелой волосатой руке. Такие люди успевают быстро загореть, их запекает собственный жар, и я правда во всём с Илюхой согласен — просто я немного боюсь. Я смутно догадывался, что смысл игры в кучу-малу не в том, чтобы победить, а в том, чтобы стать её частью.
Машина сворачивает на просёлок. Он разбит большегрузом, колея быстро приводит в нужный закуток. Ещё издали я вижу её — огромную, рыжелую, облепленную птицами, с развивающимися волосами-соломой. Куча широка, похожа на присевшую в юбках бабу. Она дородна и влажна, отчего хочется отступить в перспективу, поддеть кучу ладошкой и сжать её, чтобы кулак брызнул закваской. Куча вызывала почти садистическую жажду обладания, дрожь чувств, когда хочешь, чтобы рука до боли впилась во что-то зернистое, просыпающееся, ускользающее и потому желанное для удержания. В отдалении, поверх глухого забора, виднелись кучки поменьше, напоминавшие пирамидки-спутницы главной пирамиды. Им только предстояло подняться до её вышины и прокалиться в рассыпчатую, ржаво-коричневую гору. От неё шёл пар как от остывающей головы.
У подножия кучи стояло с десяток машин. Илья чуть слышно выругался и зарулил на стоянку. Рядом оживлённо спорила группа мужчин. Несколько из них обернулись к автомобилю и смерили его недовольным взглядом.
— Так, — решил Илья, — ты здесь подави по сторонам, а я в дозор.
Он вылезает из машины и неспешно идёт к спорящим мужикам. Хотя 'идёт' не то слово, его совершенно недостаточно. Сделав первые шаги, Илья чуть расставляет ноги, смотрит вниз, одёргивая курточку, не поднимая головы сплёвывает, проводит небольшую разбежку, словно разминается перед чем-то изнурительным, по-боксёрски встряхивает руками, и, вскинув голову, засовывая руки в сквозной карман куртки, косолапя и поворачивая шею, движется к мужикам. В Илье слишком много глаголов, но он умудряется использовать их все за два десятка шагов. На гостя оглядываются, и делают это тоже непросто — без движения, чуть прижатой к плечу шеей, словно руки, также отогревающиеся в карманах, приросли к телу, и его можно двигать только ленивым поворотом головы.
— Привет, собрание! — Илья протягивает ладонь как за хлебом в столовой, — Где хозяйка?
В опущенное окно долетает гул ответа. Он насмешлив, оценивает. Перебранивающиеся мужики накидываются на новенького, и Илья занимает оборону — ноги расставлены шире плеч, левая рука отведена в сторону, крутит что-то, и чуть наклонённая голова поворачивается от одного к другому, от одного к другому. Это особый язык тела, в нём можно поднатореть, но не выучить — он даётся с основ, с первых споров в песочнице, с требования вернуть игрушку. Если это не прошёл — никогда не освоишь осанку, подделка же будет выкуплена и осмеяна. Здесь много от искусства, в первую очередь от литературы (в мужиках вообще много литературности) — письмо искусственно, там не говорят так, как в жизни, это больше язык, чем речь — так же любая разборка, где зачем-то надувают шеи, переступают ногами, изображая жаб и быков. Опасность в том, что сами участники не воспринимают это как игру, они верят в свои движения, считают их жизнью — всё сопряжено, здесь нет расстояний, которые есть у искусства. Из машины я вижу эту дистанцию и могу отслоить её в мысль. Илья же, сокративший разрыв, просто бытийствует — жестикулирует, даже делает выпад. Отсюда опасность любого искусства — наблюдатель вызывает неприязнь отчуждением от настоящего, ему не могут простить то, что он запоминает жизнь, тогда как нужно стать её частью — горбатиться, умирать или бычить так же, как эти мужики. Некоторые из них бросают на меня недовольные взгляды, и Илья возвращается к машине.