Лесные качели - страница 26
Между тем время шло, и никто не вызывал следующего, и молчание перестало вдруг быть ему в тягость. Гудел вентилятор, шумел внизу кабак, мелькали карты… И тогда женщина опять обратилась к нему: «Хотите мороженого?» — спросила она. Вопрос этот уже не показался ему таким странным, и он не стал ломать голову, зачем она предлагает мороженое, и уже довольно свободно и вежливо поблагодарил и отказался.
Ему вдруг стало хорошо здесь и спокойно, и он сидел и думал, что и правда, должна быть где-то такая комната, куда приходят помолчать. А если тебе хочется кого-то увидеть, он будет сидеть там и ждать тебя… И он почувствовал, что сейчас вот может даже заговорить с кем-нибудь, и, действительно, долговязый юнец вдруг уставился на него.
— Ну, чего тебе? — спросил Егоров, стараясь скрыть смущение.
— Ничего, — растерялся тот.
— Сошлось, — сказала Клавдия, опустив руки и чуть потянулась.
Этот чисто домашний жест был так уютен, что Егоров улыбнулся.
— Который? — спросил юнец.
— «Мария-Антуанетта», — отвечала Клавдия.
— Надо же, — удивился долговязый. — Этот пасьянс Мария-Антуанетта придумала перед казнью, — объяснил он, обращаясь к Егорову. — Он получается очень редко. Не чаще раза в месяц.
— Реже, — сказала Клавдия.
Долговязый кивнул и снисходительно улыбнулся.
— Ты что, баптист? — спросил он.
— Здесь собираются баптисты? — удивился Егоров.
— Есть в тебе что-то баптистское.
— Нет, — сказал Егоров. — Я не баптист.
Помолчали.
— Хочешь мороженого? — спросил долговязый. «Пароль у них такой, что ли?» — подумал Егоров и согласился.
— Клавдия, — сказал юнец, — дай нам, пожалуйста, по двести граммов.
Женщина лениво сгребла карты, открыла крышку и заглянула внутрь ящика. К удивлению Егорова, она действительно достала вазочки и круглой ложечкой стала черпать из ящика и раскладывать по вазочкам розовые шарики. Потом она принесла и поставила вазочки на столик.
— Пожалуйста, — обратилась она к Егорову. — Вы, кажется, любите клубничное?
Он тупо кивнул.
Ели молча. Это действительно было мороженое. Клубничное.
— Глупо тогда вышло? — вдруг спросил юнец.
Егоров не понял, что тот имеет в виду.
— Нет, — сказал он.
— Очень смеялись? — спросил долговязый.
— Ни капли, — сказал Егоров. Он уже понял, что его принимают за кого-то другого, и решил продолжать игру.
— Ну да, — усомнился тот. — Не смеялись?
— Ни капли, — повторил Егоров.
Юнец повеселел и вскоре ушел. А Егоров еще долго сидел, слушал гул вентилятора, смотрел на Клавдию и был почти счастлив. Это было то самое место, которое ему теперь требовалось, и он стал здесь постоянным посетителем.
Сидел здесь в глухом оцепенении, рассеянный, заторможенный и сам почти нереальный. Ел мороженое, слушал шум прибоя там внизу. Какие-то обрывки мыслей, воспоминаний, такие же необязательные и случайные, как и посетители, что ненароком забредали сюда, едва касались его сознания. И если сидеть так долго, не шевелясь, то такая тишина, такое забвение заполняли душу, что уже невозможно было вспомнить, в каком ты времени и пространстве. Гудел вентилятор, шумел внизу странный прибой. Даже когда Клавдия на мгновение оживала, и звенела металлическими вазочками, и наполняла их странными разноцветными шариками, и поливала их ядовитым сиропом, — это воспринималось не как реальность, а как некая загадочная пантомима, в которой почему-то надо было принимать участие. Он глотал сладкие шарики, будто лекарство, будто это была плата за покой и забвение.
Ему казалось, что он в салоне межпланетного корабля, который несется в космическом пространстве. Уют и тишина — все это относительно и условно. А там, снаружи, мрак, бездонная пустота, и корабль дрожит от напряжения, и расступается оглушенное его яростным ревом первобытное пространство…
Летит снаряд, запущенный в неведомое, а в уютном салоне хрупкие, однодневные по сравнению с вечностью мотыльки играют в беспечность и кушают мороженое.
Егоров ловил себя на этих глупых мечтах и думал тогда, что все равно планета Земля несется в космическом пространстве; что все в мире находится в постоянном движении относительно друг друга; и только он всегда чувствует это вечное движение как данность, как единственную форму жизни, один он ощущает относительность любого покоя и тишины, потому что он привык к другим скоростям и точка отсчета у него совсем другая.