Литературная Газета, 6623 (№ 48/2017) - страница 12
У каждого писателя Россия – своя. Для одного – это русский язык и православие, для другого – русское поле и древние национальные традиции, для третьего – Пушкин и вся русская классическая литература... А для писателя Сергея Шаргунова – «на равных природа и еда». Высказав своё сокровенное, автор начинает, так сказать, доказывать постулат образами – здесь и «кубизм винегрета», и кулинарный импрессионизм: «закатный свекольник, щавелевый суп с яйцом, как пруд, в котором отражаются луга»....
Но некоторую печаль от повести вызвали, конечно, не эти забавные сравнения, а некая воронка пустоты, обнаруживающаяся в подтексте, то есть отсутствие у автора подлинных чувств к тем, о ком он пишет (может быть, кроме любви к бабушке по линии отца). Видимый двигатель повести – желание продемонстрировать самого себя в зеркале с дорогой рамой – рамой из родословной. В такой демонстрации не было бы ничего дурного, – и Пушкин родословной гордился, любил предков, эмпатически оживляя их и то, что они чувствовали, – если бы не главное у Шаргунова, что невозможно скрыть: фактически никого из людей на самом деле в повести нет: серебряная столовая «ложка-поводырь» повела автора «за слабым серебристым свечением сквозь ночь истории», но из тьмы непроявленности ни один из героев так не вышел, не ожил. Удивительно, но живыми получились только цыганки – крошечный эпизод – они почему-то вырвались из музейно-родовой коллекции, запестрели мгновенным вихриком – и исчезли снова. И ложка исчезла. Внезапно Шаргунов решил предстать то ли последователем Самгина, то ли Годо – и сообщил, что, может быть, и ложки-то и не было. Не потому ли серебряный свет несуществующей ложки не стал нитью, выводящей из лабиринта «ночи истории»?
Конечно, Шаргунов, в отличие от создателя живых персонажей Захара Прилепина (его Санькя уже давно бродит среди читателей, как «тульпа»), по дарованию скорее писатель-репортёр, и всё равно мне как читателю как-то грустно, ведь Шаргунов начинал с очень эмоциональной книги «Ура!», свежей, как мартовский ветер, но, «научившись топотать ножками» (это автор с нежностью в повести о себе) не только по квартире, но и по премиальному залу современной русской литературы, набрав формального мастерства, потерял ту искренность и свежесть чувств, что так привлекала к нему в начале его творческого пути, и не приобрёл главного для писателя – умения, если не любить, то хотя бы замечать другого человека.
Впрочем, многие могут со мной не согласиться.
* * *
«Бельские просторы»,
№ 3–8, 2017
Салават Вахитов
«Салагин. Книга о любви». Роман
«Смысл любого путешествия в возвращении и ни в чём ином. Если не верите, почитайте «Одиссею» Гомера», – так чётко Салават Вахитов обозначает тему своего романа во многом, несомненно, биографического. Роман о детстве и о времени: «На потолке, там, где висела люстра, то и дело набухают тяжёлые капли – следствие недавно прошедшего дождя – и срываются вниз, отстукивая время вместо остановившихся от старости настенных часов». Главный герой – мальчик, которому в романе исполняется двенадцать лет.
Роман большой, неровный, и, на мой взгляд, затянутый – он выиграл бы, раздели его автор на две повести с одним героем: повесть о детском стремлении к неизведанному и о первой любви (при чтении вспоминались Фраерман, Кассиль), адресованную всё-таки более взрослым читателям со сходным опытом детства, и вторую, в которой – впечатления о давнем туристском походе по Северному Кавказу – «по знаменитой всесоюзной «тридцатке», – скорее рассчитанную на тот же возраст, что и у главного героя.
Конечно, автор ностальгирует не только о своём доме («остались лишь скорлупки – запылённые окна»), но и о той стране, в которой прошло его детство. И его можно понять. Для многих детство и СССР слились в одно целое: вспоминая свои детские годы, человек невольно вспоминает реалии того времени и хороших простых людей, веривших, что вручённая очередная юбилейная медаль – настоящее признание страной их трудовых заслуг. Образы бабушки, матери, отца, маленького братишки даны автором с теплом, с любовью.